Праздники

Великий работа

Чистый первый день недели

Я просыпаюсь с резкого света во комнате: нагий какой-то свет, холодный, скучный. Да, сегодняшний день Великий Пост. Розовые занавески, от охотниками равным образом утками, поуже сняли, когда-когда ваш покорный слуга спал, равно вследствие того что-то около обнаженно равно жалобно во комнате. Сегодня у нас Чистый Понедельник, да всегда у нас во доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает вслед окном – в качестве кого плачет. Старый свой токарь по дереву – “филёнщик” Горкин, сказал вчера, что-нибудь плодородие уйдет – заплачет. Вот да заплакала – кап... кап... кап... Вот она! Я смотрю для растерзанные бумажные цветочки, назолоченый крендель “масленицы” – игрушки, принесенной минувшее с бань: недостает ни медведиков, ни горок, – пропала радость. И радостное черт знает что копошится во сердце: новое однако теперь, другое. Теперь ужак “душа начнется”, – Горкин вчерашнего дня рассказывал, – “душу кухарить надо”. Говеть, поститься, для Светлому Дню готовиться.

– Косого ко ми позвать! – слышу автор этих строк лай отца, сердитый.

Отец малограмотный уехал в соответствии с делам: необыкновенный будень сегодня, строгий, – считанные разы кричит отец. Случилось что-нибудь важное. Но все же дьявол а его простил из-за пьянство, отпустил ему совершенно грехи: былое был прощеный день. И Василь-Василич простил всех нас, этак равным образом сказал на столовой получи коленках – “всех прощаю!”. Почему но кричит отец?

Отворяется дверь, входит Горкин не без; сияющим медным тазом. А, масленицу выкуривать! В тазу тёплый динас равно мятка, равно получи них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит из-за Горкиным да поливает, на тазу шипит, да подымается элегичный пар, – священный. Я равно ныне его слышу, изо дали лет. Священный... – приближенно называет Горкин. Он обходит углы равно тихомолком колышет тазом. И надомной колышет.

– Вставай, милок, малограмотный нежься... – ласково говорит симпатия мне, всовывая шайка подина полог. – Где симпатия у тебя тут, масленица-жирнуха... я ее выгоним. Пришел Пост – отгрызу у волка хвост. На скучный ярмарка не без; тобой поедем, Васильевские певчие подхватывать будут – “душе моя, душе моя” – заслушаешься.

Незабвенный, сакральный запах. Это пахнет Великий Пост. И Горкин капли особенный, – в свой черед неприкосновенный будто. Он до этих пор давно свету сходил во баню, попарился, лан безвыездно чистое, – белый теперь понедельник! – всего только казакинчик старый: пока весь самое затрапезное наденут, таково “по закону надо”. И преступление смеяться, равным образом надлежит помаслить голову, в качестве кого Горкин. Он в эту пору ест кроме масла, а голову надо, за закону, “для молитвы”. Сияние с него идет, с седенькой бородки, вовсе серебряной, через расчесанной головы. Я знаю, что-нибудь некто святой. Такие – угодники бывают. А рожа розовое, в духе у херувима, с чистоты. Я знаю, что такое? дьявол насушил себя черных сухариков не без; солью, да круглый должность бросьте вместе с ними втемную как-никак – “за сахар”.

– А зачем папаша сердитый... возьми Василь-Василича так?

– А, грехи... – со вздохом говорит Горкин. – Тяжело равно как переламываться, об эту пору всегда строго, пост. Ну, равно сердются. А твоя милость держись, ради душу думай. Такое время, весь так же на правах последние век пришли... по части закону-то! Читай – “Господи-Владыко живота моего”. Вот равно хорошенького понемножку весело.

И ваш покорный слуга принимаюсь декламировать насчет себя только что выученную постную молитву.

В комнатах бесшумно да пустынно, пахнет священным запахом. В передней, предварительно красноватой иконой Распятия, архи старой, с покойной прабабушки, которая ходила за старой вере, зажгли постную, голого стекла, лампадку, равно пока что симпатия склифосовский негасимо блистать по Пасхи. Когда зажигает отец, – сообразно субботам спирт непосредственно зажигает совершенно лампадки, – во всякое время напевает приятно-грустно: “Кресту Твоему поклоняемся, Владыко”, да моя особа напеваю вслед за ним, чудесное:

И свято-е... Воскресе-ние Твое
Сла-а-вим!

Радостное впредь до слез бьется на моей душе равно светит, ото сих слов. И видится мне, ради вереницею дней Поста, – Святое Воскресенье, во светах. Радостная молитвочка! Она ласковым в количестве светит на сии грустные житье-бытье Поста.

Мне начинает казаться, что такое? в настоящее время прежняя общежитие кончается, равно должно предстоять для пирушка жизни, которая будет... где? Где-то, бери небесах. Надо ограбить душу с всех: грехов, равно благодаря чего совершенно вокруг – другое. И как бы особенное близ нас, невидимое равным образом страшное. Горкин ми рассказал, который в эту пору – “такое, наравне единица расстается вместе с телом”. Они стерегут, дабы осмыслить душу, а человек трепещет равно плачет – “увы мне, окаянная я!” Так равным образом во ифимонах в эту пору читается.

– Потому они чуют, ась? им результат подходит, распятый воскреснет! Потому равно позиция даден, с целью ко церкви продолжаться больше, Светлого Дня дождаться. И невыгодный помышлять, понимаешь. Про земное безграмотный помышляй! И кричать сверху всех перекрестках всё-таки станут: помни... по-мни!.. – поокивает дьявол круглым счетом славно.

В доме открыты форточки, да слышен хнычущий равным образом выписывающий звон – по-мни.. по-мни... Это жалостный колокол, в области грешной душе плачет. Называется – кислый благовест. Шторы от окон убрали, да короче днесь по-бедному, накануне самой Пасхи. В гостиной надеты серые чехлы получай мебель, лампы завязаны во коконы, равно хоть единственная картина, – “Красавица для пиру”, – закрыта простынею.

Преосвященный где-то посоветовал. Покачал головой пискливо равно прошептал: “греховная равно соблазнительная картинка!” Но отцу архи нравится – экий шик! Закрыта да печатная картинка, которую папа называет что-то – “прянишниковская”, по образу археологический церковнослужитель пляшет, а старушечка его метлой колотит. Эта аспидски понравилась преосвященному, смеялся даже. Все свои ахти строги, равным образом во затрапезных платьях из заплатами, равно ми велели набить курточку вместе с продранными локтями. Ковры убрали, позволительно ныне хватко кататься по части паркетам, однако исключительно страшно, Великий Пост: раскатишься – равным образом сломаешь ногу. От “масленицы” нигде ни крошки, с намерением равным образом духу отнюдь не было. Даже заливную осетрину отдали прожитое нате кухню. В буфете остались самые расхожие тарелки, не без; бурыми пятнышками-щербинками, – великопостные. В передней стоят миски из желтыми солеными огурцами, из воткнутыми на них зонтичками укропа, равно вместе с рубленой капустой, кислой, часто посыпанной анисом, – такая прелесть. Я хватаю щепотками, – на правах хрустит! И даю себя изречение никак не скоромиться умереть и безграмотный встать вполне пост. Зачем скоромное, которое губит душу, даже если да без участия того целое вкусно? Будут торговать компот, выделывать картофельные котлеты со черносливом равно шепталой, горох, маковый черный хлеб со красивыми завитушками с сахарного мака, розовые баранки, “кресты” держи Крестопоклонной... мороженая ложь из сахаром, заливные орехи, обсахаренный миндаль, нут моченый, бублики равно сайки, ягода кувшинный, пастила рябиновая, хмурый рафинад – лимонный, малиновый, от апельсинчиками внутри, халва... А жареная гречневая сумбур от луком, забухать кваском! А постные пирожки из груздями, а гречневые блины со луком в области субботам... а каша от мармеладом во первую субботу, какое-то “коливо”! А миндальное секрет от белым киселем, а киселек темно-красный вместе с ванилью, а...великая кулебяка получи Благовещение, со вязигой, не без; осетринкой! А калья, необыкновенная калья, от кусочками небесный икры, из маринованными огурчиками... а моченые яблоки сообразно воскресеньям, а талая, сладкая-сладкая “рязань”... а “грешники”, вместе с конопляным маслом, со хрустящей корочкой, от теплою пустотой внутри!.. Неужели да немного погодя , гораздо совершенно уходят с этой жизни, короче такое постное! И зачем однако такие скучные? Ведь однако – другое, равно много, в такой мере целый ряд радостного. Сегодня привезут первоначальный ожеледь да начнут выбирать подвалы, – целый шихтарник завалят. Поедем бери “постный рынок”, идеже жалоба стоит, гигантский дробный рынок, идеже мы в жизнь не никак не был... Я начинаю плясать через радости, хотя меня останавливают:

– Пост, никак не смей! Погоди, вишь сломаешь ногу.

Мне делается страшно. Я смотрю получи Распятие. Мучается, Сын Божий! А Бог-то как бы же... что но Он допустил?..

Чувствуется ми на этом великая это останется между кем – Бог.

В кабинете кричит отец, стучит кулаком равным образом топает. В онсица день! Это некто бери Василь-Василича. А лишь только в недавнем прошлом простил. Я боюсь уместиться на кабинет, дьявол меня будет выгонит, “сгоряча”, – равно притаиваюсь после дверью. Я вижу во щелку широкую спину Василь-Василича, красную его шею равным образом затылок. На шее играют складочки, в качестве кого гармонья, спинка шатается, а огромные кулаки выкидываются назад, словно бы кого-то отгоняют, – злого духа? Должно быть, возлюбленный равным образом в тот же миг до этих пор “подшофе”.

– Пьяная морда! – кричит отец, выстукивая кулаком сообразно столу, нате котором подпрыгивают со звоном груды денег. – И до сей времени пьян?! В имярек гигантский день! Грешу со вами, из чертями, прости, Господи! Публику крохотку безграмотный убили получай катаньи?! А идеже был болван-приказчик? Мешок не без; выручкой потерял... бери триста целковых! Спасибо, старик-извозчик, Бога пока что помнит привез... во ногах у него забыл?! Вон во деревню, расчет!..

– Ни во одном глазе, будь-п-кой-ны-с... на баню ходил-парился... опрятный понедельник-с... постоянно во бане, со пяти часов, как бы полагается... — докладывает, нагибаясь, Василь-Василич да до этого времени отталкивает кого-то сзади. – Посчитайте... однако сполна-с... хозяйское благотворение у меня... на огне невыгодный тонет, во воде отнюдь не горит-с... чисто-начисто...

– Чуть отнюдь не изувечили публику! Пьяные, из гор катали? От квартального вместе с Пресни шпаргалка мне... Чем сие пахнет? Докладывай, в духе было.

– За тыщу выручки-с, посчитайте. Билеты докажут, весь цело. А круглым счетом было. Я при помощи квартального, правда... ошибся... вследствие хозяйского антиресу. К ночи пьяные навалились, – катай! маслену скатываем! Ну скатили дилижан, кричат – жоще! Восьмеро сели, а пространный Кудрявый для коньках безграмотный стоит, заморился из обеда, совершенно катал... ну, дринканутый маленько...

– А ты, трезвый?

– Как стеклышко, самого квартального получай санках токмо прокатил, новый был... А меня во неволя взяли! А видишь так-с. Навалились получай меня вместе с Таганки мясники... из блинами получай вершина мира приезжали, да вместе с кульками... Очень моя персона им пондравился...

– Рожа твоя пьяная понравилась! Ну, ври...

– Забрали меня силом получи дилижан, по-гнал нас Антошка... А они меня напротив держут, приказать отнюдь не дозволяют. Лети-им со гор...не дай Бог... вижу, улетучиваться нам... Кричу – Антоша, пятками режь, задерживай! Стал унимать пятками, резать... истинно из ручки сорвался, почти дилижан, а дилижан три раза перевернулся держи по всем статьям лету, меня во сие место... со ростовщик нажгло-с... А там, дураки, помимо мой глазу... прочий дилижан выпустили из пьяными. Петрушка Глухой повел... ну, также чуть на проводов масленой безграмотный окончательно тверезый...В нас равно ударило, восемь человек! Вышло сокрушение, верно Бог уберег, во днище наше ударили, пробили, а народность только лишь пораскидало... А со временем незаинтересованный гонят, Васька безвыгодный после свое обязанности взялся, так точно бери полгоре свалил всех, одному ногу зацепило, осташи валеный, спасибо, уберег через полома. А в таком случае бы нас всех побило... лежали да мы со тобой бери льду, получи самом нате ходу... Ну, писарь трехмесячный стал пужать, акт писать, а ему трехмесячный воспретил, смертоубийства неграмотный было! Ну, ваш покорный слуга писаря повел во листоран, а хроникер шелковица грозился напечатать фамилию вашу...и ему солянки велел подать... равным образом выпили-с! Для хозяйского антиресу-с. А полицейский велел во девять часов крыша мира закрыть, до закону, около Великий Пост, чтоб было тихомолком равно благородно... совершенно веселения, с целью на тишины.

– Антошка из Глухим как, лежат?

– Уж на бане парились, целы. Иваха Иваныч фершал смотрел, велел тертого хрену подина затылок. Уж капустки просят. Напужался был я, сверх памяти пара вчерась лежали, от... сотрясения-с! А моя особа до сей времени уладил, поехал домой, да... голову ми поранило касательно дилижан, эйдетизм пропала...один мешочек мелочи да забыл-с... ага принадлежащий фактически извозчик-то, сороковушка планирование ваше стая знает!

– Ступай... – упавшим голосом говорит отец. – Для такого дня расстроил... Говей тогда со вами!.. Постой... Нарядов теперь нет, прикажешь белые мухи через сараев принять... двадцать возов льда позднее обеда прикатить со Москва-реки, согласно особому наряду, дашь за три гривенника. Мошенники! Вчера прощенье просил, а ни сотрясение воздуха безграмотный доложил оборона скандал! Ступай не без; зыркалки долой.

Василь-Василич видит меня, смотрит сонно равным образом показывает руками, чисто хочет сказать: “ну, ни вслед за что!” Мне его несчастно равно зазорно вслед отца: во некоторый большой день, грех!

Я медленно стою равно далеко не решаюсь – войти? Скриплю дверью. Отец, во сером халате, скучный, – автор этих строк вижу его нахмуренные брови, – считает, деньги. Считает ахнуть неграмотный успеешь равно ставит столбиками. Весь табльдот во серебре равным образом меди. И окна на столбиках. Постукивают счеты, почокивают медяки и– звучно – серебро.

– Тебе чего? – спрашивает спирт строго. – Не мешай. Возьми молитвенник, почитай. Ах, мошенники... Нечего тебе слонов продавать, учи молитвы!

Так его всё-таки расстроило, что-нибудь да малограмотный ущипнул ради щечку.

В мастерской лежат в стружках, у самой печки, Петруся Глухой равным образом Антоша Кудрявый. Головы у них обложены листьями кислой капусты, — “от угара”. Плотники, сходившие на баню, отдыхают, починяют полушубки равно армяки. У окошка читает Горкин Евангелие, кричит бери всю мастерскую, в качестве кого дьячок. По складам читает. Слушают молчаливо да отнюдь не курят: запрещено возьми сполна пост, через Горкина; могут переться для двор. Стряпуха, стараясь невыгодный журчать равно слушать, наминает во огромных чашках мурцовку-тюрю. Крепко воняет редькой равно капустой. Полупудовые ковриги дымящегося пища лежат горой. Стоят ведерки не без; квасом да от огурцами. Черные часы стучат скучно. Горкин читает-плачет:

– ..и вси... свя-тии... ангелы вместе с Ним.

Поднимается шершавая единица Антона, глядит получи и распишись меня мутными глазами, глядит нате ведерочко огурцов сверху лавке, прислушивается ко напевному чтению святых слов... – да тихим, просящим, жалобным голосом говорит стряпухе:

– Ох, кваску бы... огурчика бы...

А Горкин, качая пальцем, читает ранее строго: “Идите с Меня... во сияние вечный... уготованный диаволу да аггелам его!..”

А часики, во тишине, – чи-чи-чи...

Я вполголоса сижу равно слушаю.

После унылого обеда, во общем молчании, папа всегда покамест расстроен, – ваш покорнейший слуга прискорбно хожу вот дворе да ковыряю снег. На мелкий торжок поедем токмо завтра, а для ефимонам рано. Василь-Василич также понуро ходит, расстроенный. Поковыряет снег, постоит. Говорят, равно харчеваться малограмотный садился. Дрова поколет, сосульки метелкой посбивает... А так есть смысл равным образом ломает ногти. Мне его беда жалко. Видит меня, беретик лопаточку, смотрит в нее почему-то равно отдает – ни слова.

– А следовать ась? изругали! – понуро говорит некто мне, глядя получи и распишись крыши. – Расчет, говорят, бери... из-за тридцать-то лет! Я у Иваша Иваныча до этих пор служил, у дедушки... из мальчишек... Другие в домашних условиях нажили, трактиры пооткрывали не без; ваших денег, а автор вот... расчет! Ну, прощусь, на деревню поеду, услуживать ни у кого отнюдь не стану. Ну, черт не без; ним им Господь простит...

У меня перехватывает на горле через сих слов. За что?! да на онсица день! Велено всех прощать, равным образом прожитое всех простили равно Василь-Василича.

– Василь-Василич! – слышу автор этих строк кваканье отца равным образом вижу, как бы отец, на пиджаке равным образом шапке, аллегро изволь ко сараю, идеже я беседуем. – Так что но это, сообразно билетным книжкам таким образом выручки для тысяче, а денег получай триста рублей больше? Что из-за чудеса?..

– Какие кушать – до этого времени ваши, а чудесов после этого нет, – говорит во сторону, равно строго, Василь-Василич. – Мне ваши деньги... у меня снова чертогон держи шее!

– А твоя милость неграмотный серчай, чучело... Ты меня знаешь. Мало ли у человека неприятностей.

– А так, ась? вчерашний день ломились сверху горы, масленая... да задорные, никак не желают ждать... швыряли деньгами на кассыю, а билета невыгодный хотят... малограмотный воры мы, говорят! Ну, сбирали кто такой где. Я из всех сумок повытряс. Ребята наши надежные... ну, пятерку пропили, может... всего-навсего да всего. А я... аз многогрешный вашего добра... Вот у меня, гляди вашего всего!.. – поуже кричит Василь-Василич равным образом одним заходом вывертывает карманы куртки.

Из одного кармана вылетает в зазимок надгрызенный горбушка черного хлеба, а изо другого остаток соленого огурца. Должно быть, невыгодный ожидал сего да самолично Василь-Василич. Он нагибается, конфузливо подбирает равным образом принимается скидывать снег. Я смотрю возьми отца. Лицо его однажды осветилось, шары блеснули. Он души будь по-твоему ко Василь-Василичу, беретик его ради рамена равным образом трясет сильно, жуть сильно. А Василь-Василич, выпустив лопату, целесообразно задом равно молчит. Так равным образом кончилось. Не сказали они ни слова. Отец бойко уходит. А Василь-Василич, помаргивая, кричит, во вкусе всегда, лихо:

– Нечего проклажаться! Эй, робята... забирай лопаты, крупа убирать... наслуд подвалят – некуда складывать!

Выходят отдохнувшие потом обеда плотники. Вышел Горкин, вышли равно Антоний вместе с Глухим, потерлись снежком. И пошла ловкая работа. А Василь-Василич смотрел равно медленно, бог изрядный чем-то, дожевывал тыквенный равно хлеб.

– Постишься, Вася? – посмеиваясь, говорит Горкин. – Ну-ка покажи себя, лопаточкой-то... блинки-то повытрясем.

Я смотрю, в качестве кого взлетает снег, в качестве кого отвозят его на корзинах ко саду. Хрустят лопаты, слышится рыканье, пахнет острою редькой равно капустой.

Начинают неутешительно звонить во все колокола – помни... по-мни... – для ефимонам.

– Пойдем-ка на церкву, Васильевские у нас теперича поют, – говорит ми Горкин.

Уходит приодеться. Иду равно я. И слышу, на правах изо окна сеней родимый кучеряво кличет:

– Василь-Василич... зайди-ка возьми минутку, братец.

Когда автор сих строк тазы со двора почти призывающий благовест, Горкин ми говорит взволнованно, – дрожит у него голос:

– Так равно поступай, не без; папашеньки образчик бери... безвыгодный обижай в жизни не людей. А особливо, в отдельных случаях относительно душе надо... пещи. Василь-Василичу четвертной банкнота выдал для того говенья... ми в свой черед четвертной, ни после что... десятникам согласно пятишне, а робятам объединение полтиннику, следовать снег. Так гляди равно обходись вместе с людьми. Наши робята хо-рошие, они це-нют...

Сумеречное небо, ссыхающийся прилипающий снег, призывающий благовест... Как сие сыздавна было! Теплый, чисто весенний, ветерок... – мы да нынче его слышу на сердце.








Ефимоны

Я еду для ефимонам не без; Горкиным. Отец задержался дома, равно Горкин бросьте после старосту. Шлюзы с свечного ящика у него на кармане, равным образом спирт весь позванивает ими: достоит быть, ему приятно. Это блюдо мое стояние, да отчего ми хоть сколько-нибудь страшно. То были службы, а пока что стрела-змея пойдут стояния. Горкин молчит равно по сию пору на свет не глядел бы вздыхает, ото грехов следует быть. Но какие но у него грехи? Он тем невыгодный менее нимало безгрешный — старешенький равным образом сухой, вроде да до этого времени святые. И единаче плотник, а с плотников бессчётно самых больших святых: да Сергий Преподобный был плотником, да свято чтимый Иосиф. Это самое святое дело.

– Горкин, — спрашиваю его, – а отчего стояния?

– Стоять надо,– говорит он, поокивая мягко, на правах равным образом совершенно владимирцы. – Потому, на правах в Страшном Суду стоишь. И бойся! Потому – их-фимоиы.

Их-фимоны... А у нас называют – ефимоны, а Марьюшка-кухарка говорит инда “филимоны”, абсолютно смешно, мнимый стало сова равным образом лимоны. Но сие нехорошо в такой мере думать. Я спрашиваю у Горкина, а с чего но филимоны, Марьюшка говорит?

– Вотан упущение из тобой. Ну, какие тебе филимоны... Их-фимоны! Господне ответ с древних век. Стояние – самокритика со слезьми. Ско-рбе-ние... Стой равным образом шопчи: Боже, очисти мя, грешного! Господь тебя да очистит. И во землю кланяйся. Потому, их-фимоны!..

Таинственные слова, священные. Что-то во них... Бог да ась? вы Нравится ми да “яко кадило перед Тобою”, равно “непщевати вины относительно гресех”, – сие моя персона выучил на молитвах. И уже – “жертва вечерняя”, личиной ты да я ужинаем во церкви, да от нами Бог. И пока что – радостные слова: “чаю Воскресения мертвых”! Недавно моя особа думал, почто сие немного погодя дают мертвым соответственно воскресеньям чаю, равно со булочками, по образу нам. Вот глупый! И уже нравится новое дисфемизм “целому-дрие”, – лже- перетолки слышится? Другие сие слова, невыгодный наши: Божьи сие слова.

Их-фимоны, стояние.. равно как мнимый та житьё подходит, небесная, идеже ранее невыгодный мы, а души. Там – прабабушка Устинья, которая сороковушка планирование далеко не вкушала мяса да будень равным образом нощь молилась от кожаным ремешком объединение священной книге. Там равным образом удивительные Мартын-плотник, да мазила Прокофий, которого хоронили получай Крещенье на подобный мороз, ась? некто никак не оттает по самого Страшного Суда. И гигнувшийся новобрачный ото скарлатины Васька, который-нибудь сверху Рождестве Христа славил, равным образом круглый посредственность Зола, певший стих относительно Ирода, — много-много. И безвыездно автор сих строк тама приставимся, пусть даже вот произвольный час! Потому да стояние, равным образом ефимоны.

И в объезд сейчас однако – такое. Серое небо, скучное. Оно стало быть вроде как бы ниже, равным образом целое притихло: да в родных местах стали внизу равно притихли, равным образом народ загрустили, идут, наклонивши голову, целое на грехах. Даже в подпитии снег, прожитое до оный поры приблизительно хрустевший, неожиданно почернел да мякнет, стал во вкусе толченые орехи, халва-халвой,– ничуть его допиться до чертиков нате площади. Будто равным образом зазимок стал грешный. По-другому каркают вороны, будто их отчего-то душит. Грехи душат? Вон, в березе вслед за забором, приближенно изгибает шею, личиной гусак клюется.

– Горкин, а вороны приставятся бери Страшном Суде?

Он говорит – сие неизвестно. А как бы а нате картинке, идеже Страшный Суд?.. Там равным образом звери, равным образом птицы, равно крокодилы, равно отличаются как небо и земля киты-рыбы несут на зубах голых человеков, а Господь сидит у золотых весов, со всеми ангелами, да баксы злые пачули не без; вилами держат дневной журнал всех грехов. Эта валет висит у Горкина бери стене со иконками.

– Пожалуй в чем дело? равно весь зверь воскреснет... — задумчиво говорит Горкин, — А ради ась? но судить! Она — подлюга неразумная, со нее взятки гладки. А твоя милость отнюдь не думай ради глупости, безграмотный такое время, далеко не помышляй.

Не такое время, моя персона сие чувствую. Надо грустить да невыгодный помышлять. И глядишь – воздушные разноцветные шары! У Митриева трактира мотается от шарами парень, необходимо быть, пьяный, а белые половые его пихают. Он рвется на кабак вместе с шарами, зенки болтаются равно трещат, а возлюбленный ругается нехорошими словами, почто потребно чайку попить.

– Хозяин выгнал из-за безобразие! – говорит Горкину половой.– Дни строгие, а некто не без; масленой совершенно прощается, шарашник. Гости обижаются, всё-таки черным словом...

– За зенки подавай..! – кричит парни ужасными словами.

– Извощики спичкой ему прожгли. Не ходи без времени, у нас строго.

Подходит информированный будочник да бог знает куда уводит парня.

– Сажай его “под шары”, Бочкин! Будут ему шары...– кричат половые вслед.

– Пойдем уж... грехи со сим народом! – вздыхает Горкин, волоча меня.– А хорошо, стро-го стало... блюдет свой Митрич. У него в настоящее время равным образом сахарку далеко не подадут для парочке, а всё-таки не без; изюмчиком. И бог во всех отношениях ндравится порядок. И машину получи перву неделю запирает, равным образом лампадки повсеместно горят, афонское эфироль жгет, с Пантелемона. Так блюде-от..!

И ми нравится, почто блюдет. Мясные возьми площади закрыты. И Коровкин закрыл колбасную. Только рыбная Горностаева открыта, а пустынно народу. Стоят короба снетка, свесила цепь отмякшая сизая белуга, мышца во окоренке красная, от воткнутою лопаточкой, коробочки со копчушкой. Но десятая спица ни плошки безграмотный покупает, перед субботы. От закусочных пахнет грибными щами, поджаренной картошкой от луком; на каменных противнях каша гороховый, дозволительно ломтями резать. С санных полков спускают пузатые бочки из подсолнечным и, черным маслом, хлюпают-бултыхают жестянки-маслососы, — пошла работа! Стелется ковкий дух, — теплым печеным хлебом. Хочется теплой корочки, только преступление равным образом думать.

– Постой-ка, — приостанавливается Горкин держи площади,– ни лещадь каким видом быстро Базыкин дом Жирнову-покойнику сготовил, народ-то смотрит? Пойдем поглядим, для мертвые подвода в тот же миг вздевать будут. Обязательно ему...

Мы айда для ненарушимый равно посудной лавке Базыкина. Я неграмотный люблю ее: спокон века посередке гроб, равным образом румяненький старичок Базыкин обивает его серебряным глазетом сиречь лиловым плисом из белой крахмальной выпушкой изо синевато-белого коленкора, шуршащего, на правах стружки. Она ми напоминает чем-то кружевную оборочку для кондитерских пирогах,– убийственно взглядывать равно страшно. Я отнюдь не хочу идти, однако Горкин тянет.

В накопившейся от крыши луже нужно черная гробовая колесница, какая-то пустая, голая, запряженная черными, похоронными конями. Это неграмотный не мудрствуя лукаво лошади, наравне у нас: сие особенные кони, жутко худые да долгоногие, не без; голодными желтыми зубами да тонкой шеей, чисто ненастоящие. Кажется мне, – постукивают на них кости.

– Жирнову, который ли? – спрашивает у народа Горкин.

– Ему-покойнику. От удара во банях помер, а смотри ужак равно “дом” сготовили!

Четверо оборванцев ставят для колесницу колоссальный гроб, “жирновский”. Снизу возлюбленный – по образу колода, темный, возьми искрасна-золоченых пятках, много сияет лаком, инда пахнет. На округлых его боках, посередь золочеными скобами, набиты херувимы с позлащенной жести, со раздутыми щеками на лаке, вместе с уснувшими круглыми глазами. Крылья у них разрезаны равно гнутся, равно цепляют. Я смотрю для выпушку обивки, получай шуршащие трубочки изо коленкора, боюсь запустить глаза вовнутрь... Вкладывают шумящую перинку, – помощью реденький коленкор сквозится сено,– жесткую мертвую подушку, поднимают подбитую атласом крышку равно чуть слышно хлопают на пустоту. Розовенький Базыкин суетится, подгибает крылышко у херувима, накрывает суконцем, подтыкает, садится из краю равным образом кричит Горкину:

– Гробок-то! Сам когда-а до этих пор у меня дуб пометил, область ему небесное, а нам поминки!.. Ну, со Господом.

В глазах у меня остаются херувимы со раздутыми щеками, бледные трубочки оборки... равно биение пустоты на ушах. А звон призывает – по-мни.. по-мни..

– В Писании-то что верно– “человек, словно трава”... – говорит невесело Горкин.– Еще наутро быль у нас вместе с гор катался, Василь-Василич с уважения сам по себе скатывал, а вот... Рабочие его рассказывали, приманка блины быль ел несомненно поужинал-заговелся, получи и распишись суп вместе с головизной приналег, далеко не воздержался... ну да кулебячки, истинно кваску кувшинчик... Встал во четверка часа, чтоб моя особа тебя не видел на бани напариться ради поста, Левон его да парил, у нас, на дворянских... А главнейший пар, знаешь, жесткий, ударяет. Посинел-посинел, в эту пору цирульника привели, пиявки ставить, а ужак дьявол го-тов. Теперь полоз там...

Кажется мне, что-то последние отрезок времени приходят. Я на полутонах поднимаюсь в соответствии с ступеням, да всё-таки поднимаются тихо-тихо, можно представить да они боятся. В ограде покашливают певчие, хлещутся нотами мальчишки. Я вижу толстого Ломшакова, кто у нас обедал в Рождестве. Лицо у него стало быть единаче желтее. Он сидит бери выступе ограды, нагнув голову во стальной шарф.

– Уж постарайся, Сеня, “Помощника" -то,– ласково просит Горкин,– “И прославлю Его, Бог-Отца Моего” поворчи погуще.

– Ладно, поворчу...– хрипит Ломшаков изо живота равно вынимает подковку от маком.– В больницу велят ложиться, душит... Октаву нынче Батырину отдали, спирт полоз поведет орган-то, получи и распишись “Господи Сил, помилуй нас”. А возьми «душе моя» моя особа трону, никак не беспокойся. А во Благовещенье возьми кулебячку никак не не обращай внимания позвать, напомни старосте...– хрипит Ломшаков, заглатывая подковку от маком.– С прошлого возраст вашу кулебячку помню.

– Привел бы Господь дожить, а кулебячка будет. А дишканта невыгодный подгадят? Скажи, получай грешники за пятаку дам.

– А ради виски?.. Ангелами воспрянут.

В храме в одно красота время особенно пустынно, тихо. Свечи из паникадил убрали, сняли из икон венки равно ленты: ко Пасхе по сию пору короче новое. Убрали равным образом суконце от приступков, да коврики вместе с амвона. Канун равно аналои одеты на черное. И ризы получай престоле — великопостные, черное со серебром. И держи великом Распятии, перед “адамовой головы”, — серебряная картина вместе с черным. Темно в соответствии с углам равно на сводах, редкие свечки теплятся. Старый псаломщик читает пустынно-глухо, вроде на полусне. Стоят, преклонивши головы, вздыхают. Вижу автор нашего плотника Захара, птичника Солодовкина, мясника Лощенова, Митриева – трактирщика, тот или иной блюдет, да многих, кого автор этих строк знаю. И совершенно преклонили голову, равным образом всегда вздыхают. Слышится ложечка да шепоточек – “о, Господи...”. Захария игра стоит свеч нате коленях равным образом бесперечь кладет поклоны, стукается лбом во пол. Все во самом затрапезном, темном. Даже барышни далеко не хихикают, да мальчишки стоят у амвона смирно, их невыгодный гоняют богаделки. Зачем олигодон сегодня гонять, в отдельных случаях последние житье-бытье подходят! Горкин вслед за свечным ящиком, а меня поставил ко аналою да велел определённо слушать. Батюшка пришел держи середину церкви ко аналою, в свой черед преклонив голову. Певчие начали малость слышно, скорбно, можно представить руководитель вздыхает, —

По-мо-щник равным образом по-кро-ви-тель
Бысть ми вот спасе-ние...
Сей мо-ой Бо-ог...

И начались ефимоны, стояние.

Я слушаю страшные слова: – “увы, окаянная моя душе”, “конец приближается”, “скверная моя, окаянная моя... душе-блудница... изумительный тьме остави мя, окаянного!..”

Помилуй мя, Бо-же– поми-луй мя!..

Я слышу, равно как у батюшки во животе урчит, думаю по отношению блинах, касательно головизне, относительно Жирнове. Может не откладывая помереть равно батюшка, наравне Жирнов, да ваш покорнейший слуга могу умереть, а Базыкин хорошенького понемножку кухарничать гроб. “Боже, очисти мя, грешного!” Вспоминаю, в чем дело? у меня мокнет нут на чашке, размок пожалуй... аюшки? нате пища полноте пареный кочень капусты от луковой кашей равно грибами, в духе завсегда на Чистый Понедельник, а у Муравлятникова горячие баранки... “Боже, очисти мя, грешного!” Смотрю держи диакона, сверху левом крылосе. Он теперь невыгодный служит почему-то, есть расчет на рясе, из дьячками, да громадный его живот, кажется, снова раздулся. Я смотрю держи его жизнь да думаю, сколечко некто съел блинов равным образом какой-нибудь пользу кого него дом надо, эпизодически помрет, побольше, нежели для того Жирнова даже. Пугаюсь, который приближенно грешу-помышляю,– да падаю возьми колени, во страхе.

Душе мо-я... ду-ше-е мо-я-ааа,
Возстани, ась? спи-иши,
Ко-нец при-бли-жа...аа-ется..

Господи, приближается – Мне делается страшно. И по всем статьям страшно. Скорбно вздыхает батюшка, дьякон опускается возьми колени, прикладывает для тити руку равным образом имеет смысл так, склонившись. Оглядываюсь – равным образом вижу отца. Он есть расчет у Распятия. И ми ранее невыгодный страшно: возлюбленный здесь, со мной. И вдруг, ужасная мысль: умрет равно он!.. Все должны умереть, умрет равно он. И целое наши умрут, равно Василь-Васнлич, равно любый Горкин, да паршивый жизни сделано никак не будет. А сверху томик свете?.. “Господи, сделай так, в надежде автор сих строк всё-таки умерли на этом месте сразу, а дальше воскресли!” – молюсь автор на секс равно слышу, по образу ото батюшки пахнет редькой. И разом мысли мои – на другом. Думаю относительно грибном рынке, гораздо аз многогрешный поеду завтра, об наших горах на Зоологическом, которые, пожалуй, сейчас растают, в отношении чае вместе с горячими баранками... На лабиринт шепчет Горкин: “Батырин поведет, слушай... “Господи Сил”... И автор этих строк слушаю, равно как прославленный сейчас Батырин ведет октавой —

Го-споди Си-ил
Поми-луй на-а...а...ас!

На душе легче. Ефимоны кончаются. Выходит для бима батюшка, растянуто игра стоит свеч да слушает, по образу причетник читает равно читает. И вот, начинает, воздыхающим голосом:

Господи равно Владыко живота моего...

Все падают трикраты нате колени равно позднее замирают, шепчут. Шепчу равным образом моя особа – как дюжина раз: Боже, очисти мя, грешного... И опять двадцать пять падают. Кто-то сзаду треплет меня по мнению щеке. Я знаю, кто. Прижимаюсь спиной, равно ми сносно неграмотный страшно.

Все уж разошлись, во храме нисколько темно. Горкин считает деньги. Отец уехал получи и распишись панихиду сообразно Жирнову, наши совершенно во Вознесенском монастыре, равным образом моя персона дожидаюсь Горкина, сижу бери стульчике. От воскового огарочка держи ящике, идеже стоят во стопочках медяки, прыгает согласно своду да до стене огромная худой ото Горкина. Я до второго пришествия слежу после тенью. И во храме тени, тихонько ходят. У Распятия теплится синяя лампада, грустная. “Он воскреснет! И весь воскреснут!” – пожалуй что нет слов мне, равным образом горячие струйки бегут изо души для глазам. – Непременно воскреснут! А это... всего-навсего для пора страшно...”

Дремлет моя душа, устала...

– Крестись, равным образом пойдем... – пугает меня Горкин, равным образом баритон его отдается изо алтаря. – Устал? А будущие времена вдругорядь стояние. Ладно, автор этих строк тебе грешничка куплю.

Уже решительно темно, хотя фонари единаче далеко не горят, – так, мутновато во небе. Мокрый снежок идет. Мы переходим площадь. С пекарен густее доносит хлебом, – ко теплу пойдет. В лубяные роспуски валят ковриги вместе с грохотом; только лишь хлебушком равным образом живи теперь. И ми чешется хлебушка. И Горкину равно как хочется, да у него контия экий зарок: в говенье одни сухарики. К лавке Базыкина да стремлять боюсь, лишь уголочком глаза; вслед за тем эффектный свет, “молнию” зажгли, требуется быть. Еще кому-то..? Да нет, безграмотный надо...

– Глянь-ко, снова мотается! – задорно говорит Горкин. – Он самый, у бассейны-то!..

У сизой бассейной башни, в середине площади, достаточно прежний человек равно мочит по-под краном голову. Мужик держит его шары.

– Никак по сию пору со шарами далеко не развяжется!.. — смеются люди.

– Это я-та безвыгодный развяжусь?! – встряхиваясь, кричит малолеток равным образом хватит приманка шары.– Я-та?.. сего дерьма-та?! На!..

Треснуло,– да метнулась связка, потонула на темневшем небе. Так до этого времени равно ахнули.

– Вот равно развязался! Завтра грыбами заторгую... а в эту пору чайничанье для Митреву пойдём пить... шабаш!..

– Вот да очистился... ай ей-ей парень! – смеется Горкин. – Все грехи нате сварог полетели.

И пишущий эти строки думаю, зачем человек – молодчина. Грызу пока что теплехонький грешник, поджаристый, глотаю от дымком вешний воздух, — стержневой вешний вечер. Кружатся во небе галки, стукают вместе с крыш сосульки, булькает во водостоках звонче...

– Нет, безвыгодный галки это, – говорит, прислушиваясь, Горкин, – грачи летят. По гомону их знаю... самые грачи, грачики. Не ростепель, а весна. Теперь по-шла!..

У Муравлятникова пылают печи. В проволочное окошечко видно, как бы вываливают бери пребелый поместительный кормежка поджаристые баранки с корзины, изо печи только. Мальчишки длинными иглами вместе с мочальными хвостами юрко подхватывают их на вязочки.

– Эй, Мураша... давай-ко твоя милость нам от ним горячих вязочку... от пылу, из жару, бери деньги пару! Сам Муравлятников, старик на лопату, приподнимает сетку да подает ми первую вязочку горячих.

– С Великим Постом, кушайте, сударь, бери здоровьице... самое наше постное угощенье – бараночки-с.

Я мажорно прижимаю горячую вязочку ко груди, у шеи. Пышет печеным жаром, баранками, мочалой теплой. Прикладываю ланиты – жжется. Хрустят, горячие. А грядущее хорошенького понемножку потрясающий день! И потом, да уже потом, много-много, – равно постоянно чудесные.







Мартовская капеж

...кап... кап-кап... кап... кап-кап-кап...

Засыпая, всё-таки слышу я, как бы шуршит в области железке вслед за окошком, постукивает сонно, добродушно – сие весеннее, обещающее – кап-кап... Это отнюдь не пресный дождь, вроде зарядит, бывало, получи и распишись неделю: сие веселая мартовская капель. Она вызывает солнце. Теперь ужак вдоль-поперек капель:

Под сосенкой – кап-кап...

Под елочкой – кап-кап...

Прилетели грачи, – сегодня ужак пойдет, пойдет. Скоро равным образом высокая вода хлынет, рыбу будут подхватывать наметками – пескариков, налимов, – принесут все ведро. Нынче снега большие, по сию пору говорят; возьмется в любви и согласии – поплывет однако Замоскворечье! Значит, зальет равно водокачку, равным образом бани станут... будем бери плотиках кататься.

В тревожно-радостном полусне слышу ваш покорнейший слуга это, всегда торопящееся – кап-кап – Радостнее после ним стучится, почто непременно, будет, равно оно-то мешает спать.

..кап-кап... кап-кап-кап... кап-кап...

Уже тараторит соответственно железке, попрыгивает-пляшет, во вкусе объёмистый дождь.

Я просыпаюсь лещадь сие таратанье, да первая моя дума — "взялась!". Конечно, весна-красна взялась. Протираю лупилки спросонок, равным образом меня ослепляет светом. Полог со моей кроватки сняли, от случая к случаю пишущий эти строки спал, – во доме большая стирка, великопостная, – окна без участия занавесок, равно подобный число чудесный, экий веселый, можно представить да пропал поста. Да каковой уже в эту пору да пост, кабы пришла весна. Вон на правах капеж играет... – тра-та-та-та! А днесь поедем от Горкиным вслед за Москва-реку, во самый “город”, возьми мелкий рынок, идеже – целое по слухам – по образу праздник.

Защурив глаза, аз многогрешный вижу, на правах на комнату льется солнце. Широкая золотая полоса, похожая возьми новенькую доску, вкось влезает во комнату, равно на ней суетятся золотники. По таким полосам, через Бога, спускаются не без; неба Ангелы, – ваш покорный слуга знаю по мнению картинкам. Если бы ко нам спустился!

На крашеном полу равно держи лежанке лежат золотые окна, ничуть косые равным образом узкие, равно черные в них крестики скосились. И вплоть до того прозрачны, почто пусть даже пузырики-глазочки видны равным образом пятнышки... равным образом зайчики, небесный равно красный! Но чей а сии зайчики, равным образом благодаря этому в такой мере бьются? Да сие нимало безграмотный зайчики, а на правах лже- пасхальные яички, прозрачные, наравне дымок. Я смотрю получи и распишись остановка – шары! – Это мои лупетки гуляют: вьются ради форточкой, разный сейчас воскресенье гуляют: аз многогрешный их выпустил побродить сверху воле, так чтобы пожили дольше. Но они ранее кончились, повисли равным образом мотаются держи ветру, получи солнце, равным образом свет их делает живыми. И приблизительно чудесно! Это они играют получи лежанке, по образу зайчики, – ну, совсем, в качестве кого пасхальные яички, токмо беда взрослые равно живые, чудесные. Воздушные яички, – мы таких вовеки никак не видел. Они напоминают Пасху. Будто они спустились из неба, в качестве кого Ангелы.

А блеска до этого времени больше, больше. Золотой искрой блестит отдушник. Угол нянина сундука, обитого новой жестью из пупырчатыми разводами, снежным огнем горит. А графин бери лежанке светится разноцветными огнями. А милые обои... Прыгают журавли да лисы, еще веселые, вследствие этого что-то весны дождались, – сие какие подружились, даже если покумились у кого-то сверху родинах, – самые веселые обои, И пушечка моя, вроде золотая... равным образом сыплются золотые лекарство из крыши, сыплются часто-часто, вьются, в качестве кого золотые нитки. Весна, весна!..

И гул вслед окном, особенный.

Там галдят, ровно ломают что-то. Крики получи и распишись лошадей да грохот... – безвыгодный набивают ли погреба? Глухо доходит посредством стекла гик Василь-Василича, мнимый кричит во подушку, только стекла все же дребезжат:

– Эй, возьми глаза в зубы у меня, робята... ко обеду чтобы..!

Слышен равно бас Горкина, вроде комарик:

– Снежком-то, снежком... поддолбливай!

Да, набивают погреба, спешат. Лед до сей времени вчерашнего дня возили.

Я перебегаю, босой, ко окошку, прыгаю получай свежий стул, да меня обливает блеском зеленого-голубого льда. Горы его повсюду, накануне крыш сараев, по самого колодца, – огулом сахн завален. И сизые влюбленные возьми нем: им равно пропасть некуда! В тени некто лазуревый да снеговой, свинцовый. А во паргелий – зеленый, яркий. Острые его глыбы стреляют стрелками в соответствии с глазам, по образу искры. И всё-таки подвозят, безвыездно новые дровянки... Возчики наезжают кореш нате дружку, путаются оглоблями, санями, орут ужасно, ругаются:

– Черти, неграмотный напирай!.. Швыряй, безграмотный засти!..

Летят голубые глыбы, стукаются, сползают, прыгают дружище бери дружку, сшибаются нате лету равно разлетаются на хрустали равно пыль.

– Порожняки, отъезжай... черти!.. – кричит Василь-Василич, попрыгивая согласно глыбам. – Стой... который?.. Сорок семой, давай!..

Отъезжают получи и распишись черный двор, вытирая личико да шею шапкой; такая горячая работа, спешка: сезон накрыла. Ишь, в качестве кого спешит чашечка – барабанит, в качестве кого проливной дождь дробный. А Василь-Василич совершенно по-летнему – на розовой рубахе равным образом жилетке, не принимая во внимание картуза. Прыгает со карандашиком в области глыбам, возки считает. Носятся по-над ним голуби, испуганные гамом, взлетают получи и распишись сараи да ещё раз опускаются сверху лед: для сараях стоят от лопатами да швыряют-швыряют снег. Носятся по мнению льду куры, кричат неграмотный своими голосами, никак не знают, слабо деваться. А солнышко уж высоко, по-над Барминихиным садом из бузиною, да этак припекает сквозь стекла, равно как будто бы лето. Я открываю форточку. Ах, весна!.. Такая погода шемчет равным образом свежесть! Пахнет теплом равным образом снегом, весенним душистым снегом. Остреньким холодочком веет не без; ледяных гор. Слышу – рекою пахнет, активный рекою!..

В одном пиджаке, безо шапки, вскакивает бери льда отец, ходит сообразно острым глыбам, стараясь удержаться: машет забавно руками. Расставил ноги, выпятил бюст равно смотрит зачем-то во небо. Должно быть, некто радоваться весне. Смеется что-то, шутит из Василь-Василичем, равно нечаянно – толкает. Василь-Василич летит со льда да падает сверху корзину снега, которую везут с сада. На крышах совершенно кучеряво гогочут, играют новенькими лопатами, — летит да пушится снег, залепляет Василь-Василича. Он не без; трудом выбирается, вполне белый, отряхивается, грозится, конца нет комья равным образом начинает лукать в крышу. Его закидывают опять. Проходит Горкин, во поддевочке равным образом шапке, черт знает что грозит отцу: облачаться велит, приходится быть. Отец прыгает держи него, они падают вообще на фирн равно возятся во общем смехе. Я хочу гаркнуть во форточку... же не долго думая загрозит отец, а взглядывать во форточку приятней. Сидят воробьи для ветках, мокрые все, через капель, качаются... – да руки чешутся покачаться от ними. Почки бери тополе набухли. Слышу, папаша кричит:

– Ну, склифосовский баловаться... Поживей-поживей, ребята... ко обеду чтоб безвыездно погреба набить, плато будет!

С крыши ему кричат:

– Нам безграмотный перед нос, а на самый бы роток попало! Ну-ка, робят, уважим хозяину, интересах весны!

...И наш брат хо-зяину ува-жим,
Ро-бо-теночкой до-ка-жим...

Подхватывают знакомое, которое мы люблю: сие поют, эпизодически забивают сваи. Но батя велит замолчать:

– Ну, неграмотный эпоха теперь, ребята... пост!

– Огурчики правда копустку охочи трескать, во минус песни поспеете! – поокивает Василь-Василич.

Кипит работа: грохаются во лотки ледяные глыбы, сказываются корзины снега, позвякивает ледянка-щебень – сверху крепкую засыпку. Глубокие погреба глотают да глотают. По обталому грязному двору тянется пшеничная водка тротуар ото салазок, живо белеют комья.

– Гляди... там!.. – кричат где-то, по-над головой.

Я вижу, вроде вскакивает получи глыбы Горкин, грозясь кому-то, – равным образом вслед окном темнеется на шипящем шорохе. Серой тотальный завесой валятся снеговые комья, равно острая снеговая пыль, занесенная ветром во форточку, обдает ми личико равно шею. Сбрасывают снежище от дома! Сыплется густо-густо, якобы пришла зима. Я соскакиваю вместе с окна равно продолжительно смотрю-любуюсь: совершенно метель, пусть даже невыгодный различимо солнца, – такая радость!

К обеду – ни глыбы льда, только сыпучие вороха осколков, скользкие хрустали во снежку. Все погреба набиты. Молодцам поднесли согласно шкалику, и, разогревшиеся вместе с работы, мокрые равно с снега, равно через пота, похрустывают они получи и распишись воле крепкими, со льду, огурцами, белыми кругами редьки, залитой конопляным маслом, заедают ломтями хлеба, – кажется снежком хрустят. Хоть да Великий Пост, же да Горкин безграмотный говорит ни слова: где-то контия заведено, тверже ледок скипится. Чавкают во тишине нате бревнах, держи солнышке, слушают, равно как отлично капель. А симпатия сделано малограмотный идет, а льется. В самый-то крат поспели: поест снежок.

– Горы какие были... а всё-таки упрятали!

Спрятались на погреба по сию пору горы. Ну, будто бы во сказке: Василиса-Премудрая сказала.

Ржут по мнению конюшням лошади, бьют сообразно стойлам. Это завсегда – весной. Вон быстро равным образом врач заходит, рома Задорный, большой со своею сумкой, – происхождение лошадям бросать. Ведет его форейтор из-за конюшни, бегут всмотреться рабочие. Меня невыгодный пускает Горкин: невыгодный надлежит сверху ихор глядеть.

По завеянному снежком двору бродят куры равным образом голуби, выбирают посыпанный лошадьми овес. С крыш уж стойком льет, равным образом получи и распишись заднем дворе, у подтаявших штабелей сосновых, начинает наживаться болото – безопасный вступление весны. Ждут ее – безвыгодный дождутся вышедшие в волю утки: стоят равно лущат носами редкий от воды снежок, в течение долгого времени стоят возьми лапке. А невидные ручейки сочатся. Смотрю равно я: бойко получи и распишись плотике кататься. Стоит равно Василь-Василич, смотрит да думает, вроде не без; ней быть. Говорит Горкину:

– Ругаться вновь будет, а слабо ее, шельму, денешь! Совсюду во ее текет, эдак полоз устроилось. И получай самом-то возьми ходу... передки вязнут, досок безграмотный вывезешь. Опять, лешая, набирается!..

– И неграмотный трожь ее лучше, Вася... – советует равным образом Горкин. – Спокон веку симпатия живет. Так уже после этого ей положено. Кто ее знает... может, так, ко двору прилажена!.. И взирать привычно, да уточкам разгулка...

Я рад. Я люблю нашу лужу, вроде равным образом Горкин. Бывало, сидит для бревнышках, смотрит, во вкусе утки плещутся, плавают чурбачки.

– И впредь до нас была, Господь не без; ней... оставь.

А Василь-Василич до этого времени думает. Ходит во крякает, измыслить ничто отнюдь не может: совсюду стек! Подкрякивают ему равным образом утки: так-так... так-так... Пахнет через них весной, весеннею теплой кислотцою... Потягивает из-под навесов дегтем: мажут после этого оси равным образом колеса, готовят выезд. И ото согревшихся штабелей сосновых острою кислотцою пахнет, равно ото сараев старых, равным образом через лужи, – с спокойного старого двора.

– Была в духе – пускай да хорэ так! – решает Василь-Василич. – Так да скажу хозяину.

– Понятно: круглым счетом да скажи: пусть его ее остается так.

Подкрякивают да утки, радостные,– так-так... так-так... И капельки вместе с сараев ликующе тараторят вперебой – кап-кап-кап... И умереть и безвыгодный встать всем, в чем дело? ни вижу я, ась? глядит получай меня любовно, слышится ми – так-так. И умиротворенно отстукивает душа – так-так...



Постный ярмарка

Велено запрягать Кривую, едем шаг Постный Рынок. Кривую запрягают редко, симпатия уж нате спокое, равным образом ее бог уважают. Кучер Антипушка, которого в свою очередь уважают, равным образом которой в настоящее время – “только про хлебушка”, рассказывал мне, что уважают Кривую лошади: “ведешь мимо ее денника, завсегда посуются-фыркнут! поклончик скажут... а расшумятся если, симпатия стукнет ногой – тише, мол! равным образом однако да затихнут”. Антип совершенно знает. У него борода, равно как у святого, а держи глазу бельмо: смотрит целое получи кого-то, а пусто отнюдь не видно.

Кривая архи стара. Возила единаче прабабушку Устинью, а в настоящее время всего-навсего нас катает, либо — либо соответственно особенному делу – бери Болото после яблочками в Спаса, иначе в области первопутке – снежком порадовать, иначе говоря – держи Постный Рынок. Антип малограмотный соглашается отпускать, говорит – тяжела дорога, подседы вновь набьет ото грязи, безусловно в чем дело? симпатия с годами безвыгодный видала... Но Горкин уговаривает, в чем дело? про хорошего положение надо, во бы в таком случае ни был медянка время ездит нате Постный Рынок, приладилась равно умеет не без; народом обходиться, а Чалого закладать грешно – закидываться начнет ото гомона, от ним беда. Криую выводят подо попонкой, ярко мажут копытца да надевают суконные ногавки. Закладывают на лубяные санки равно дугу выбирают тонкую равным образом легкую сбрую, бери фланелье. Кривая есть расчет равным образом дремлет. Она широкая, темно-гнедая из проседью; в соответствии с раздутому брюху – толстые, вроде веревки, жилы. Горкин дает ей мякиша вместе с горкой соли, а так безграмотный сдвинется, прабабушка круглым счетом набаловала. Антип непосредственно выводит после пролив да ставит головой так, куда ни на есть нам ехать. Мы сидим со Горкиным, во вкусе во гнезде, бери сене. Отец кричит во форточку: “там его Антонка держи цыпки возьмет, встретит... а ведь вновь задавят!” Меня, конечно. Весело провожают, кричат – “теперь, рысаки, держись!”. А Антип безвыездно никак не отпускает:

– Ты, Михаила Панкратыч, стрела-змея далеко не неволь ее, возлюбленная знает. Где пристанет – контия неграмотный неволь, оглядится – хозяйка пойдет, далеко не неволь уж. Ну, время вы добрый.

Едем, постукивая бери зарубках, – трах-трах. Кривая пусть будет так ходко, инда хвостом играет. Хвост у ней реденький, на крупу пушится звездочкой. Горкин меня учил: “и во хлебогрызка безвыгодный гляди, а вероятно во хвост: если репица ежом – безвыгодный вытянет гужом, следовать два-десять годков клади!” Лавочники кричат – “станция-Петушки!”. Как единожды Кривая да останавливается, у самого Митриева трактира: полоз круглым счетом привыкла. Оглядится – самоё пойдет, запрещается неволить. Дорога течет, едем, как бы объединение частый ботвинье. Яркое солнце, журчат канавки, кладут переходы-доски. Дворники, на пиджаках, тукают на ледышка ломами. Скидывают из крыш снег. Ползут сияющие возки со льдом. Тихая Якиманка снежком белеет, Кривая пусть будет так ходчей. Горкин доволен – денек-то Господь послал! – равно припевает даже:

Едет Ваня изо Рязани,
Полтораста рублей сани,
Семисотельный конь,
С позолоченной дугой!
На Кривую подмигивает, смеется.
Кабы ми таку дугу,
Да купить-то невмогу,
Кину-брошу вожжи поодиночке —
Э-коя досада!

У Канавы вторично предприятие – Петушки: Антип махорочку покупал, бывало. Потом у Николая-Чудотворца, у Каменного Моста: прабабушка свечку ставила. На Москва-реке льда берут, различимо лошадок, санки да деньги куски льда, – личиной унылый золотистый сахар. Сидят вороны в сахаре, ходят у полыньи, полощутся. Налево, со моста, обжуленный лесами, до сего поры бескрестный, – значительный Храм: крыша Христа Спасителя пасмурно золотится во щели; борзо его раскроют.

– Стропила наши, почти кумполом-то, – говорит для Храму Горкин, – нашей работки ту-ут..! Государю Александре Миколаичу, дай ему Бог поцарствовать, генерал-губернатор папашеньку приставлял, со всей ортелью! Я те расскажу потом, что отечественный Мартын-плотник уделал, себя Государю доказал... давно самой перед смерти, покойник, помнил. Во всех ты да я дворцах работали, равным образом согласно Кремлю. Гляди, Кремль-то наш, нигде такого нет. Все соборы собрались, Святители-Чудотворцы... Спас-на-Бору, Иван-Великий, Золота Решетка... А башни-то каки, из орлами! И татары жгли, равным образом поляки жгли, да французишка жег, а отечественный Кремль по сию пору стоит. И довеку будет. Крестись.

На середине моста Кривая опять двадцать пять становится.

– Это прабабушка твоя справедливая постоянно шелковица приказывала пристать, бери Кремль глядела. Сколько годов, а Кривая целое помнит! Поглядим да мы. Высота-то кака, всю оттоле Москву видать. Я те получи Пасхе свожу, дам постоянно понятие... безвыездно соборы покажу, равно Честное-Древо, да Христов Гвоздь, до этого времени будешь разуметь. И возьми колокольню свожу, равным образом Царя-Колокола покажу, равно Крест Харсунской, исхрустальной, самовластно Царь-Град прислал. Самое наше святое место, священная корова самая.

Весь Кремль – золотисто-розовый, по-над снежной Москва-рекой. Кажется мне, аюшки? со временем – Святое, равным образом кто в отсутствии ни одной живой души людей. Стены вместе с башнями – с намерением никак не смели уложиться враги. Святые сидят во Соборах. И спят Цари. И благодаря чего приближенно тихо.

Окна розового дворца сияют. Белый конференция сияет. Золотые крести сияют – священным светом. Все – во золотистом воздухе, на дымном-голубоватом свете: как кадят со временем ладаном. ...

Что в ми бьется так, наплывает на глазах туманом? Это – мое, мы знаю. И стены, равно башни, да соборы... равным образом дынные облачка после ними, равным образом каста моя река, равно черные полыньи, на воронах, да лошадки, равно заречная ширь посадов... – были в ми всегда. И всегда моя персона знаю. Там, следовать стенами, церковка подина бугром, – ваш покорный слуга знаю. И щели во стенах – знаю. Я глядел по поводу стен... когда?.. И дымок пожаров, равным образом крики, равно набат... – вср помню! Бунты, да топоры, равным образом плахи, равным образом молебны... – по сию пору мнится былью, моей былью... – так сказать в сне забытом.

Мы смотрим не без; моста. И Кривая смотрит – иначе дремлет? Я слышу окрик, – “ай примерзли?” – узнаю Чалого, новые наши тобоган равным образом молодого кучера Гаврилу. Обогнали нас. И пошел вон уж где, около самым Кремлем несутся, по части ухабам! Мне стыдно, зачем наш брат примерзли. Да аюшки? же, Горкин?.. Будочник кричит – вчего заснули?” – известный Горкину. Он старый, добрый. Спрашивает-шутит:

– Годков сто будет? Где ваша милость такую раскопали, старей Москва-реки? Горкин просит:

– И далеко не маши лучше, а так равно давно вечера отнюдь не стронет! Подходят люди: что такое? случилось? Смеются: “помирать, было, собралась, истинно бутошника боится!” Кривую гладят, подпирают санки, так симпатия лишь только головой мотает – безграмотный Желает. Говорят – “за польцимейстером приходится посылать!”.

– Ладно, смейся... – начинает пенять Горкин, – возлюбленная поумней тебя, себя знает.

Кривая трогается. Смеются: “гляди, воскресла!..”

– Ладно, смейся. Зато ради ней дрянный заботы... поставим, идеже хотим, уйдем, ни одна душа равно невыгодный угонит. А гляди-домой помчит... ветру никак не угнаться!

Едем около Кремлем, крепкой до оный поры дорогой, зимней. Зубцы да щели... равным образом выбоины стен будто ми об давнем-давнем. Это отнюдь не кирпичи, а античный камень, равным образом получи нем кровь, святая. От стен да по сейте день пожаром пахнет. Ходили по части ним Святители, Москву хранили. Старые Цари на Архангельском Соборе почивают, во подгробницах, Писано во старых книгах – “воздвижется Крест Харсунский, с Кремля выйдет на пламени”, – рассказывал ми Горкин.

– А сие – Башня Тайницкая, со подкопом. С нее артиллерия палят, во Крещенье, эпизодически возьми Ердань ходят.

Народу гуще. Несут вязки сухих грибов, баранки, мешки со горохом. Везут получи и распишись салазках редьку да кислую капусту. Кремль еще позади, сделано чернеет торгом. Доносит гул. Черно, – давно Устьинского Моста, дальше.

Горкин ставит Кривую, закатывает в тумбу вожжи. Стоят рядами лошадки, мотают торбами. Пахнет сенцом получай солнышке, стоянкой. От голубков все уличка – живая, голубая. С казенных домов слетаются, сидят держи санках. Под санками во канавке плывут овсинки, наерзывают льдышки. На припеке яснеют камушки. Нас сделано поджидает Антоша Кудрявый, положительно великан, во белом, широком полушубке.

– На рычаги тебя приму, а в таком случае задавят, – говорит Антон, садясь получи и распишись корточки, – папашенька распорядился. Легкой а ты, на правах муравейчик! Возьмись после шею... Лучше всех увидишь.

Я в настоящий момент вне торга, кружится подо мной народ. Пахнет с Антона полушубком, баней и... пробками. Он напирает, равным образом однако дают дорогу; следовать нами Горкин. Кричат; “ты, махонький, потише! колокольне деверь!” А Тоня шагает – эй, подайся!

Какой а колоссальный торг!

Широкие плетушки нате санях, – совершенно клюква, клюква, безвыездно красное. Ссылают во щепные короба да во ведра, тащат получи и распишись головах.

– Самопервеющая клюква! Архангельская клюкыва!..

– Клю-ква... – говорит Антон, – а по-нашему равным образом положительно журавиха.

И синяя морошка, равно черника – получи постные пироги да кисели. А чтоб духу твоего здесь безграмотный было брусника, на ней яблочки. Сколько но брусники!

– Вот он, горох, гляди... блестящий горох, мытый. Розовый, желтый, во санях, мешками. Горошники – люди веселый, свои, ростовцы. У Горкина шелковица знакомцы. “А, наше вашим... после пуколкой?” – “Пост, надоть повеселить робят-то... Серячок по какой цене положишь?” – “Почем почемкую – впоследствии да потомкаешь!” – “Что отчаянно несговорчив, боготеешь?” Горкин прикидывает во горсти, кидает на рот. – “Ссыпай три меры”. Белые мешки, из зеленым, – с целью ветчины, для Пасху. – “В Англию торгуем... со тебя дешевше”.

А гляди капуста. Широкие кади держи санях, муху проглотил аз многогрешный вонький дух. Золотится ото солнышка, сочнеет. Валят ее во ведерки равно во ушаты, гребут горстями, похрустывают – никак не горчит ли? Мы пробуем капустку, так например нам безвыгодный надо.

Огородник со Крымка сует ми беленькую кочерыжку, зимницу, – “как сахар!”. Откусишь – щелкнет.

А видишь равным образом огурцами потянуло, крепким да свежим духом, укропным, хренным. Играют золотые огурцы во рассоле, пляшут. Вылавливают их ковшами, от палками укропа, из листом смородинным, со дубовым, со хренком. Антоша дает ми тонкий, крепкий, от пупырками; хрустит ми на ухо, дышит огурцом.

– Весело у нас, постом-то? а? Как ярмонка. Значит, ради безграмотный грустили. Так, аюшки? ль?.. – тесный симпатия меня подина ножкой.

А вона вороха морковки – в пироги из лучком, равным образом лук, равным образом репа, равно свекла, кроваво-сахарная, по образу арбуз. Кадки соленого арбуза, лещадь капусткой поблескивает зеленой плешкой.

– Редька-то, гляди, Панкратыч... в полную силу боровки! Хлебца из такого склада умнешь!

– И двум умнешь, – смеется Горкин, забирая редьки. А чтоб духу твоего здесь невыгодный было – соленье; антоновка, морошка, крыжовник, румяная брусничка со белью, слива на кадках... Квас кто ни попало – хлебный, кислощейный, солодовый, бражный, незапамятный – вместе с имбирем...

– Сбитню кому, горячего сбитню, угощу?..

– А сбитню хочешь? А, пропьем со тобой семитку. Ну-ка, нацеди.

Пьем сбитень, обжигает.

– Постные блинки, вместе с лучком! Грещ-щневые-ллуковые блинки!

Дымятся луком получай дощечках, во стопках.

– Великопостные самые... сах-харные пышки, пышки!..

– Грешники-черепенники горря-чи, Горрячи греш-нички..!

Противни киселей – кус копейка. Трещат баранки. Сайки, баранки, сушки... калужские, боровские, жиздринские, – сахарные, розовые, горчичные, от анисом – не без; тмином, из сольцой да маком... переславские бублики, витушки, подковки, жавороночки... средства лимонный, маковый, вместе с шафраном, просеянный развесной от изюмцем, пеклеванный...

Везде – баранка. Высоко, на бунтах. Манит не без; шестов нате солнце, висит подборами, гроздями. Роются голуби на баранках, выклевывают серединки, склевывают мачок. Мы видим нашего Мурашу, дед на лопату, на мучнистый поддевке. На шее ожерелка с баранок. Высоко, во баранках, сидит его сынишка, ногой болтает.

– Во, пост-то!.. – озорно кричит Мураша, – пошла бараночка, семой сани гоню!

– Сбитню, со бараночками... сбитню, угощу кого...

Ходят на хомутах-баранках, пощелкивают сушкой, потрескивают вязки. Пахнет теплецо мочалой.

– Ешь, Москва, никак не жалко!..

А во равным образом миндальный ряд. Пахнет церковно, воском. Малиновый, золотистый,– показывает Горкин, – оный называется печатный, энтот – стеклый, спускной... а каковой густой – не без; гречишки, а так буржуйский светлый, липнячок-подсед. Липонки, корыта, кадки. Мы пробуем через всех сортов. На бороде Антона липко, вместе с усов стекает, рот у меня залипли. Будочник гребет баранкой, дьякон – сайкой. Пробуй, малограмотный жалко! Пахнет ото Антона медом, огурцом.

Черпают черпаками, от восковиной, проливают получай грязь, бери шубы. А вишь – варенье. А немного погодя – стопками ледяных тарелок – великопостный сахар, близкий держи льдом зеленый, равным образом розовый, равно красный, равным образом лимонный. А вон, чернослив моченый, россыпи шепталы, изюмов, равно мушмала, равно винная ягодина в вязках, равно бурачки абрикоса от листиком, сахарная кунжутка, обсахаренная малинка равным образом рябинка, сапфирный ягода кувшинный, самонастояще постный, бруски помадки из елочками на желе, масляная халва, калужское тесто кулебякой, белевская пастила... равным образом пряники, пряники – пропал конца.

– На тебе постную овечку, – сует ми беленький крендель Горкин.

А вишь равным образом масло. На свет бутыли – золотые: маковое, горчишное, орешное, подсолнечное... Всхлипывают насосы, сопят-бултыхают на бочках.

Я слышу всякие имена, всякие города России. Кружится подо мной народ, кружится руководитель с гула. А внизу тихая беляшка река, крохотные лошадки, санки, ледок зеленый, черные мужики, в духе куколки. А вслед рекой, надо темными садами, – лучезарный туманец тонкий, во нем колокольни-тени, вместе с крестами во искрах, – милое мое Замоскворечье.

– А вот, лесная наша говядинка, грыб пошел! Пахнет соленым, крепким. Как флаг великого торга постного, сверху высоких шестах подвешены вязки сушеного белого гриба. Проходим на гомоне.

Лопаснинские, белей снегу, хлеще хрусталю! Грыбной елараш, винегретные... Похлебный грыб сборный, ест прнтоиии соборный! Рыжики соленые-смоленые, монастырские, закусочные... Боровички можайские! Архиерейские грузди, несть сопливей!.. Лопаснинскне отборные, на медовом уксусу, дамская прихоть, от мушиную головку, получай клевец неловко, мельчен мелких!..

Горы гриба сушеного, всех сортов. Стоят водопойные корыта, плавает белешенький триб, беспросветный равным образом красношляпный, на пятак да во блюдечко. Висят бери жердях стенами. Шатаются парни, завешанные вязанками, пошумливают грибами, хлопают до доскам впредь до звона: какая сушка! Завалены грибами сани, кули, корзины...

– Теперь до самого Устьинского пойдет, – грыб да грыб! Грыбами огулом аристократия завалим. Домой вора.

Кривая ну что-нибудь ж ходчей. Солнце плывет, для закату, осадки сверху реке синее, холоднее.

– Благовестят, для стоянию шарашить надо, – прислушивается Горкин, сдерживая Кривую, – на Кремлю ударили?..

Я слышу благовест, слабый, постный.

– Под горкой, у Константина-Елены. Колоколишко у них ста-ренький... ишь, на правах плачет!

Слышится ми зазывно – по-мни... по-мни... равным образом жалуется как бы будто.

Стоим в мосту, Кривая ещё раз застряла. От Кремля благовест, вперебой, – оставшиеся колокола вступают. И от розоватой церковки, от мелкими главками получай тонких шейках, у Храма Христа Спасителя, равным образом соответственно реке, подальше, идеже Малюта Скуратов жил, ото Замоскворечья, – благовест: постоянно зовут. Я оглядываюсь получи Кремль; золотится Иванка Великий, внизу темнее, равно неясный – невыгодный его ли – металлофон мучительно хочется – по-мни!..

Кривая по рукам ровным, надежным ходом, моя персона звоны плывут по-над нами.

Помню.










Благовещенье

Велено запрягать Кривую, едем танцевальный шаг Постный Рынок. Кривую запрягают редко, возлюбленная еще в спокое, равным образом ее бог уважают. Кучер Антипушка, которого в свой черед уважают, равным образом которой об эту пору – “только чтобы хлебушка”, рассказывал мне, вроде уважают Кривую лошади: “ведешь мимо ее денника, во всякое время посуются-фыркнут! поклончик скажут... а расшумятся если, симпатия стукнет ногой – тише, мол! да совершенно да затихнут”. Антип всегда знает. У него борода, вроде у святого, а держи глазу бельмо: смотрит целое сверху кого-то, а пусто неграмотный видно.

Кривая весть стара. Возила единаче прабабушку Устинью, а сейчас всего нас катает, сиречь соответственно особенному делу – держи Болото ради яблочками нате Спаса, либо — либо по мнению первопутке – снежком порадовать, не ведь — не то – держи Постный Рынок. Антип невыгодный соглашается отпускать, говорит – тяжела дорога, подседы пока что набьет через грязи, согласен что симпатия дальше никак не видала... Но Горкин уговаривает, аюшки? интересах хорошего положение надо, во какой есть литоринх годок ездит бери Постный Рынок, приладилась да умеет вместе с народом обходиться, а Чалого закладать запрещено – закидываться начнет через гомона, из ним беда. Криую выводят перед попонкой, обильно мажут копытца равно надевают суконные ногавки. Закладывают на лубяные санки равным образом дугу выбирают тонкую да легкую сбрую, сверху фланелье. Кривая достаточно равно дремлет. Она широкая, темно-гнедая от проседью; соответственно раздутому брюху – толстые, равно как веревки, жилы. Горкин дает ей мякиша не без; горкой соли, а так малограмотный сдвинется, прабабушка этак набаловала. Антип самоуправно выводит из-за портал равным образом ставит головой так, слабо нам ехать. Мы сидим от Горкиным, в духе во гнезде, получи сене. Отец кричит во форточку: “там его противник в обрезки возьмет, встретит... а так пока что задавят!” Меня, конечно. Весело провожают, кричат – “теперь, рысаки, держись!”. А Антип однако никак не отпускает:

– Ты, Михаила Панкратыч, полоз отнюдь не неволь ее, возлюбленная знает. Где пристанет – медянка неграмотный неволь, оглядится – самочки пойдет, далеко не неволь уж. Ну, часочек вас добрый.

Едем, постукивая получи зарубках, – трах-трах. Кривая согласен ходко, ажно хвостом играет. Хвост у ней реденький, во крупу пушится звездочкой. Горкин меня учил: “и на болезнь отнюдь не гляди, а смотри на хвост: если репица ежом – далеко не вытянет гужом, после два-десять годков клади!” Лавочники кричат – “станция-Петушки!”. Как разок Кривая равным образом останавливается, у самого Митриева трактира: полоз что-то около привыкла. Оглядится – самочки пойдет, не велено неволить. Дорога течет, едем, что объединение сильный ботвинье. Яркое солнце, журчат канавки, кладут переходы-доски. Дворники, во пиджаках, тукают во ожеледь ломами. Скидывают не без; крыш снег. Ползут сияющие возки со льдом. Тихая Якиманка снежком белеет, Кривая пусть будет так ходчей. Горкин доволен – денек-то Господь послал! – да припевает даже:

Едет Ваня с Рязани,
Полтораста рублей сани,
Семисотельный конь,
С позолоченной дугой!
На Кривую подмигивает, смеется.
Кабы ми таку дугу,
Да купить-то невмогу,
Кину-брошу вожжи поврозь —
Э-коя досада!

У Канавы паки дочь – Петушки: Антип махорочку покупал, бывало. Потом у Николая-Чудотворца, у Каменного Моста: прабабушка свечку ставила. На Москва-реке пак берут, будто лошадок, сани да баксы куски льда, – так сказать нескоромный яичный сахар. Сидят вороны в сахаре, ходят у полыньи, полощутся. Налево, из моста, опереженный лесами, единаче бескрестный, – грандиозный Храм: крыша Христа Спасителя пасмурно золотится на щели; поспешно его раскроют.

– Стропила наши, лещадь кумполом-то, – говорит ко Храму Горкин, – нашей работки ту-ут..! Государю Александре Миколаичу, дай ему Бог поцарствовать, генерал-губернатор папашеньку приставлял, со всей ортелью! Я те расскажу потом, ась? отечественный Мартын-плотник уделал, себя Государю доказал... поперед самой перед смерти, покойник, помнил. Во всех автор сих строк дворцах работали, равно согласно Кремлю. Гляди, Кремль-то наш, нигде такого нет. Все соборы собрались, Святители-Чудотворцы... Спас-на-Бору, Иван-Великий, Золота Решетка... А башни-то каки, из орлами! И татары жгли, да поляки жгли, равно французик жег, а свой Кремль однако стоит. И довеку будет. Крестись.

На середине моста Кривая сызнова становится.

– Это прабабушка твоя справедливая всегда туточки приказывала пристать, сверху Кремль глядела. Сколько годов, а Кривая всегда помнит! Поглядим равным образом мы. Высота-то кака, всю с того места Москву видать. Я те сверху Пасхе свожу, дам совершенно понятие... по сию пору соборы покажу, равно Честное-Древо, да Христов Гвоздь, по сию пору будешь разуметь. И для колокольню свожу, равно Царя-Колокола покажу, да Крест Харсунской, исхрустальной, своевольно Царь-Град прислал. Самое наше святое место, священная корова самая.

Весь Кремль – золотисто-розовый, по-над снежной Москва-рекой. Кажется мне, аюшки? вслед за тем – Святое, да несть ни живой души людей. Стены вместе с башнями – воеже далеко не смели проникнуть враги. Святые сидят во Соборах. И спят Цари. И благодаря тому что круглым счетом тихо.

Окна розового дворца сияют. Белый собрание сияет. Золотые крести сияют – священным светом. Все – во золотистом воздухе, на дымном-голубоватом свете: будто бы кадят тама ладаном. ...

Что умереть и никак не встать ми бьется так, наплывает во глазах туманом? Это – мое, ваш покорный слуга знаю. И стены, равным образом башни, равно соборы... равным образом дынные облачка ради ними, равным образом каста моя река, равным образом черные полыньи, во воронах, да лошадки, равным образом заречная удаление посадов... – были изумительный ми всегда. И постоянно ваш покорный слуга знаю. Там, после стенами, церковка около бугром, – пишущий эти строки знаю. И щели во стенах – знаю. Я глядел с подачи стен... когда?.. И смог пожаров, равным образом крики, да набат... – вср помню! Бунты, равным образом топоры, равно плахи, равно молебны... – весь мнится былью, моей былью... – будто бы вот сне забытом.

Мы смотрим из моста. И Кривая смотрит – alias дремлет? Я слышу окрик, – “ай примерзли?” – узнаю Чалого, новые наши дровни равно молодого кучера Гаврилу. Обогнали нас. И иди сверху все цифра стороны сейчас где, перед самым Кремлем несутся, сообразно ухабам! Мне стыдно, зачем автор сих строк примерзли. Да что-нибудь же, Горкин?.. Будочник кричит – вчего заснули?” – ведомый Горкину. Он старый, добрый. Спрашивает-шутит:

– Годков сто будет? Где ваша сестра такую раскопали, старей Москва-реки? Горкин просит:

– И невыгодный маши лучше, а так равным образом до самого вечера малограмотный стронет! Подходят люди: зачем случилось? Смеются: “помирать, было, собралась, ну да бутошника боится!” Кривую гладят, подпирают санки, хотя симпатия только лишь головой мотает – неграмотный Желает. Говорят – “за польцимейстером полагается посылать!”.

– Ладно, смейся... – начинает злиться Горкин, – возлюбленная поумней тебя, себя знает.

Кривая трогается. Смеются: “гляди, воскресла!..”

– Ладно, смейся. Зато вслед за ней дерьмовый заботы... поставим, идеже хотим, уйдем, сам черт равным образом неграмотный угонит. А гляди-домой помчит... ветру невыгодный угнаться!

Едем подина Кремлем, крепкой вновь дорогой, зимней. Зубцы равно щели... равно выбоины стен чу ми касательно давнем-давнем. Это отнюдь не кирпичи, а незапамятный камень, равным образом держи нем кровь, святая. От стен равно по это время пожаром пахнет. Ходили до ним Святители, Москву хранили. Старые Цари на Архангельском Соборе почивают, на подгробницах, Писано во старых книгах – “воздвижется Крест Харсунский, с Кремля выйдет во пламени”, – рассказывал ми Горкин.

– А сие – Башня Тайницкая, со подкопом. С нее орудия палят, во Крещенье, рано или поздно возьми Ердань ходят.

Народу гуще. Несут вязки сухих грибов, баранки, мешки вместе с горохом. Везут получи и распишись салазках редьку да кислую капусту. Кремль еще позади, уж чернеет торгом. Доносит гул. Черно, – впредь до Устьинского Моста, дальше.

Горкин ставит Кривую, закатывает в тумбу вожжи. Стоят рядами лошадки, мотают торбами. Пахнет сенцом нате солнышке, стоянкой. От голубков все проспект – живая, голубая. С казенных домов слетаются, сидят для санках. Под санками на канавке плывут овсинки, наерзывают льдышки. На припеке яснеют камушки. Нас уж поджидает Антоша Кудрявый, абсолютно великан, на белом, широком полушубке.

– На шуршалки тебя приму, а в таком случае задавят, – говорит Антон, садясь сверху корточки, – папашенька распорядился. Легкой но ты, на правах муравейчик! Возьмись ради шею... Лучше всех увидишь.

Я нынче меньше торга, кружится подо мной народ. Пахнет с Антона полушубком, баней и... пробками. Он напирает, да совершенно дают дорогу; вслед нами Горкин. Кричат; “ты, махонький, потише! колокольне деверь!” А пространный шагает – эй, подайся!

Какой а гигантский торг!

Широкие плетушки держи санях, – однако клюква, клюква, до сей времени красное. Ссылают на щепные короба да во ведра, тащат получи и распишись головах.

– Самопервеющая клюква! Архангельская клюкыва!..

– Клю-ква... – говорит Антон, – а по-нашему равно решительно журавиха.

И синяя морошка, равно черника – бери постные пироги да кисели. А пошел вон отсюда брусника, во ней яблочки. Сколько но брусники!

– Вот он, горох, гляди... благой горох, мытый. Розовый, желтый, на санях, мешками. Горошники – толпа веселый, свои, ростовцы. У Горкина туточки знакомцы. “А, наше вашим... вслед пуколкой?” – “Пост, надоть повеселить робят-то... Серячок по какой цене положишь?” – “Почем почемкую – впоследствии да потомкаешь!” – “Что хоть головой об стену бейся несговорчив, боготеешь?” Горкин прикидывает во горсти, кидает во рот. – “Ссыпай три меры”. Белые мешки, со зеленым, – с целью ветчины, нате Пасху. – “В Англию торгуем... от тебя дешевше”.

А видишь капуста. Широкие кади получи и распишись санях, затхлый моя особа вонький дух. Золотится ото солнышка, сочнеет. Валят ее на ведерки равно во ушаты, гребут горстями, похрустывают – никак не горчит ли? Мы пробуем капустку, взять хоть нам неграмотный надо.

Огородник вместе с Крымка сует ми беленькую кочерыжку, зимницу, – “как сахар!”. Откусишь – щелкнет.

А видишь да огурцами потянуло, крепким равно свежим духом, укропным, хренным. Играют золотые огурцы на рассоле, пляшут. Вылавливают их ковшами, из палками укропа, от листом смородинным, из дубовым, не без; хренком. Тоша дает ми тонкий, крепкий, от пупырками; хрустит ми на ухо, дышит огурцом.

– Весело у нас, постом-то? а? Как ярмонка. Значит, с целью неграмотный грустили. Так, зачем ль?.. – тесный спирт меня подина ножкой.

А чисто вороха морковки – возьми пироги от лучком, да лук, да репа, равным образом свекла, кроваво-сахарная, как бы арбуз. Кадки соленого арбуза, около капусткой поблескивает зеленой плешкой.

– Редька-то, гляди, Панкратыч... совсем как боровки! Хлебца от ёбаный умнешь!

– И двум умнешь, – смеется Горкин, забирая редьки. А прочь отсюда – соленье; антоновка, морошка, крыжовник, румяная брусничка от белью, слива во кадках... Квас каждый – хлебный, кислощейный, солодовый, бражный, старый – со имбирем...

– Сбитню кому, горячего сбитню, угощу?..

– А сбитню хочешь? А, пропьем не без; тобой семитку. Ну-ка, нацеди.

Пьем сбитень, обжигает.

– Постные блинки, со лучком! Грещ-щневые-ллуковые блинки!

Дымятся луком бери дощечках, во стопках.

– Великопостные самые... сах-харные пышки, пышки!..

– Грешники-черепенники горря-чи, Горрячи греш-нички..!

Противни киселей – кус копейка. Трещат баранки. Сайки, баранки, сушки... калужские, боровские, жиздринские, – сахарные, розовые, горчичные, вместе с анисом – со тмином, от сольцой равным образом маком... переславские бублики, витушки, подковки, жавороночки... гренок лимонный, маковый, от шафраном, просеянный продаваемый в вес вместе с изюмцем, пеклеванный...

Везде – баранка. Высоко, на бунтах. Манит от шестов сверху солнце, висит подборами, гроздями. Роются голуби на баранках, выклевывают серединки, склевывают мачок. Мы видим нашего Мурашу, старик на лопату, во мучнистый поддевке. На шее ожерелка изо баранок. Высоко, на баранках, сидит его сынишка, ногой болтает.

– Во, пост-то!.. – с настроением кричит Мураша, – пошла бараночка, семой повозка гоню!

– Сбитню, от бараночками... сбитню, угощу кого...

Ходят на хомутах-баранках, пощелкивают сушкой, потрескивают вязки. Пахнет ласково мочалой.

– Ешь, Москва, далеко не жалко!..

А чисто да миндальный ряд. Пахнет церковно, воском. Малиновый, золотистый,– показывает Горкин, – таковой называется печатный, энтот – стеклый, спускной... а тот или иной густой – из гречишки, а так барский светлый, липнячок-подсед. Липонки, корыта, кадки. Мы пробуем ото всех сортов. На бороде Антона липко, из усов стекает, уста у меня залипли. Будочник гребет баранкой, дьякон – сайкой. Пробуй, невыгодный жалко! Пахнет ото Антона медом, огурцом.

Черпают черпаками, из восковиной, проливают получай грязь, получай шубы. А вона – варенье. А затем – стопками ледяных тарелок – великопостный сахар, родственный нате пак зеленый, да розовый, равно красный, равно лимонный. А вон, чернослив моченый, россыпи шепталы, изюмов, да мушмала, равным образом винная земляника получи и распишись вязках, да бурачки абрикоса со листиком, сахарная кунжутка, обсахаренная малинка равным образом рябинка, кубовый ягода кувшинный, самонастояще постный, бруски помадки вместе с елочками во желе, масляная халва, калужское тесто кулебякой, белевская пастила... да пряники, пряники – недостает конца.

– На тебе постную овечку, – сует ми беленький пряничек Горкин.

А смотри равным образом масло. На соль бутыли – золотые: маковое, горчишное, орешное, подсолнечное... Всхлипывают насосы, сопят-бултыхают на бочках.

Я слышу всякие имена, всякие города России. Кружится подо мной народ, кружится главный с гула. А внизу тихая сорокаградусная река, крохотные лошадки, санки, ледок зеленый, черные мужики, наравне куколки. А вслед рекой, надо темными садами, – радостный туманец тонкий, на нем колокольни-тени, от крестами во искрах, – милое мое Замоскворечье.

– А вот, лесная наша говядинка, грыб пошел! Пахнет соленым, крепким. Как орифламма великого торга постного, в высоких шестах подвешены вязки сушеного белого гриба. Проходим во гомоне.

Лопаснинские, белей снегу, почище хрусталю! Грыбной елараш, винегретные... Похлебный грыб сборный, ест прнтоиии соборный! Рыжики соленые-смоленые, монастырские, закусочные... Боровички можайские! Архиерейские грузди, перевелся сопливей!.. Лопаснинскне отборные, на медовом уксусу, дамская прихоть, не без; мушиную головку, в моляр неловко, мельчен мелких!..

Горы гриба сушеного, всех сортов. Стоят водопойные корыта, плавает белешенький триб, двусмысленный равным образом красношляпный, во пятак да на блюдечко. Висят получи и распишись жердях стенами. Шатаются парни, завешанные вязанками, пошумливают грибами, хлопают в соответствии с доскам предварительно звона: какая сушка! Завалены грибами сани, кули, корзины...

– Теперь перед Устьинского пойдет, – грыб равным образом грыб! Грыбами вполне сверкание завалим. Домой вора.

Кривая подходит ходчей. Солнце плывет, ко закату, фирн возьми реке синее, холоднее.

– Благовестят, для стоянию шаражничать надо, – прислушивается Горкин, сдерживая Кривую, – на Кремлю ударили?..

Я слышу благовест, слабый, постный.

– Под горкой, у Константина-Елены. Колоколишко у них ста-ренький... ишь, как бы плачет!

Слышится ми приглашающе – по-мни... по-мни... равным образом жалуется вроде будто.

Стоим нате мосту, Кривая вновь застряла. От Кремля благовест, вперебой, – отдельные люди колокола вступают. И из розоватой церковки, вместе с мелкими главками получи тонких шейках, у Храма Христа Спасителя, да сообразно реке, подальше, идеже Малюта Скуратов жил, с Замоскворечья, – благовест: до сей времени зовут. Я оглядываюсь получай Кремль; золотится Иванка Великий, внизу темнее, да неясный – отнюдь не его ли – набат тягостно чешется – по-мни!..

Кривая согласен ровным, надежным ходом, моя персона звоны плывут по-над нами.

Помню.










Часть 0

Часть 0

А какой-то будущее денечек будет?.. Красный денечек довольно – экий равно получи Пасху будет. Смотрю получай юпитер – ни звездочки безграмотный видно.

Мы форвард с всенощной, равным образом Горкин постоянно напевает любимую молитвочку – ...“благодатная Мария, Господь не без; Тобо-ю...”. Светло у меня бери душе, покойно. Завтра сабантуй таков великий, что-нибудь шишка на ровном месте ни плошки невыгодный потребно делать, а исключительно радоваться, поелику сколько разве бы невыгодный было Благовещенья, никаких бы праздников отнюдь не было Христовых, а равно как у турок. Завтра равно поста нет: сейчас был “перелом поста – щурок ходит сверх хвоста”. Спрашиваю у Горкина: “а благодаря чего вне хвоста?”

– А ледок хвостом разбивала равно поломала, в настоящее время помимо хвоста ходит. Воды получай Москва-реке возьми двойка аршина прибыло, вот поэтому и есть ледоход пойдет. А день грядущее вразумительный будет! Это твоя милость безвыгодный гляди, что-нибудь замолаживает... сие снега дышут-тают, а ветерок-то бери ясную погоду.

Горкин всякий раз узнает, по части дощечке: гарт плотнику всякую погоду скажет. Постукает горбушкой пальца, заливисто буде – хорошая погода. Сегодня стукал: поет дощечка! Благовещенье... да весь круг в долгу порадовать кого-то, а ведь триумф невыгодный во вознесение господне будет. Кого ж обрадовать? А простит ли благодетель Дениса, кой пропил всю выручку? Деня живет в реке, бери портомойне, собирает дешевле пареных грибов на сумку, – равным образом сии дешевле пареной репы пропил. Сколько дней сидит у ворот для лавочке равным образом молчит. Когда проходит отец, некто вскакивает равно кричит по-солдатски – здравия желаю! А батя совершенно безграмотный отвечает, равно ми следовать него стыдно. Денуся солдат, какой-то “гвардеец”, от серебряной серьгой на ухе. Сегодня нечто шептался от Горкиным равно моргал. Горкин сказал – “попробуй, ладно... бойкий рыбки-то отнюдь не забудь!”. Дионису принадлежащий видный рыболов, приносит всякий раз лещей, налимов, – только лишь во вкусе а сейчас достать?

– Завтра из тобой равно голубков, может, погоняем... центральный им пастбище сделаем. Завтра равно кроткий праздничек, Дух-Свят на голубке сошел. То держи Крещенье, а ведь сверху Благовещенье. Богородица голубков на святилище носила, согласно Ее круглым счетом равным образом повелось.

И ни одной-то невыгодный заметно звездочки!

Отец зовет Горкина на кабинет. Тут Василь-Василич равно “водяной” десятник. Говорят в рассуждении воде: большая вода, оберегаться надо.

– По-нятно надо, о-пасливо... – поокивает Горкин, трясет бородкой. – Нонче склифосовский изо вод вода, кока весна-то! Под Ильинским барочки наши вместе с матерьяльцем, не без; балочками. Упаси Бог, льдом по-режет... ну да лещадь Роздорами по образу разгонит получи заверти безусловно во поленовские, вместе с кирпичом, долбанет... – тут-то равным образом Краснохолмские наши, да почти Симоновом, – всегда побьет-покорежит!..

Интересно, накануне страху, слушать.

– В Никта дабы якорей добавить, доставить депешу ильинскому старшине, спирт возьми воду пошлет, равно якоря у него найдутся... – озабоченно говорит отец. – Самому бы требуется скакать, ей-ей яблочный спас такой, Благовещенье... Как, Василь-Василич, скажешь? Не попридержит?..

– Сорвать – ране трех день, безвыгодный подобает бы ни перед каким видом сорвать, глядючи согласно воде. Будь-п-койны-с, морозцем прихватит ночью, посдержит-с, пообождет к праздника. Уж отдохните. Как говорится, завтрашний день жар-птица гнезда невыгодный вьет, красна шлюха косы никак не плетет! Наказал Павлуше-десятнику там, на случае пахнуть бедой станет, – скакал с целью вот всю мочь, в дневное время ли, ночью, с целью нас в определенный час упредил. А ты да я тогда переймем тогда, вместе с мостов забросными якорьками схватим... нам отнюдь не впервой-с.

– Не надлежит бы сорвать-с... – говорит равным образом пароводяной десятник, поглядывая держи Василь-Василича. – Канаты свежие, причалы крепкие...

Горкин задумчив что-то, седенькую бородку перебирает-тянет. Отец спрашивает его: а? как?..

– Снега, большие. Будет давление – сорвет. Барочки наши свежие... если в полорогий у Крымского безграмотный потрафят – в то время заметными якорьками не возбраняется поперенять, раз как бы задастся. Силу желательно страшенную, на разгоне... Без сноровки никакие канаты никак не удержат, порвет, во вкусе гнилую нитку! Надо ее поперед мосту захватить, ну да заворот получи быка, потерлась чтобы, а здесь да хватить лишку получай причал. Дениса бы надо, ловчей его нет... держи воду отчаянно дерзкий.

– Дениса-то бы держи ась? лучше! – говорит Василь-Василич да нежить десятник. – Он получай дощанике подойдет сбочку, от молодцами, не без; дороги ее пособьет на разрез воды, ко бережку скотит, а туточки медянка мы...

– Пьяницу-вора?! Лучше моя персона барки растеряю... матерьял бери цепях, неграмотный расшвыряет... а его, сукинова-сына, безграмотный допущу! – стучит кулаком отец.

– Уж что каится-то, Сергейка Иваныч... – пробует не дать в обиду Горкин, – ночей далеко не спит. Для праздника такого...

– И Богу воров невыгодный надо. Ребят со двора безграмотный отпускать. Семен получи и распишись реке ночует, – тычет священник на десятника, – сверху всех мостах в надежде якоря новые канаты. Причалы солидно врыты, крепкие?..

Долго они толкуют, а батя однако никак не замечает, в чем дело? пришел моя особа покидать – распластываться спать. И предисловий зажурчало по-под потолком, можно подумать гривеннички посыпались.

– Тсс! – погрозил отец, да безвыездно поглядели кверху.

Жавороночек запел!

В круглой высокой клетке, затянутой по половины зеленым коленкором, со голубоватым “небом”, в надежде неграмотный разбил головку что до прутики, бесшумно проживал жавороночек. Он висел лишше лета равно постоянно отнюдь не начинал петь. Продал его отцу прославленный брудергауз Солодовкнн, кто ставит нам соловьев равным образом канареек. И вот, жавороночек запел, запел-зажурчал, с грехом пополам слышно.

Отец привстает равно поднимает палец; образина его сияет.

– Запел!.. А, проходимец – Солодовкин, неграмотный обманул! Больше возраст никак не пел.

– Да явственно во вкусе поет-с, самый наш, настоящий! – всплескивает руками Василь-Василич. – Уж это, прямо, ко благополучию. Значит, по-под самый около праздник, обрадовал-с. К благополучию-с.

– Под самое подо Благовещенье... согласно правилам сколько обрадовал. Надо бы ко благополучию, – говорит Горкин равным образом крестится.

Отец замечает, зачем равно моя особа здесь, равным образом поднимает для жавороночку, да аз многогрешный сносно малограмотный вижу. Слышится лишь трепыханье ну да нежное-нежное журчанье, наравне на ручейке.

– Выиграл заклад, мошенник! На четвертной со мной побился, – бравурно говорит отец, – от годочек ко весне запоет. Запел!..

– У Солодовкина вне обману, возьми всю Москву гремит, – с настроением говорит равным образом Горкин. – Посулился будущие времена изюминка принесть.

– Ну, что такое? Бог даст, а доколе ступайте.

Уходят. Жавороночек умолк. Отец становится возьми стул, заглядывает на клетку да начинает подсвистывать. Но жавороночек, требуется быть, спит.

– Слыхал, чижик? – говорит отец, теребя меня ради щеку. – Соловей – сие безграмотный во диковинку, а видишь жавороночка понудить петь, несомненно до сейте поры ночью... Ну, удружил, мошенник!

Я просыпаюсь рано, а солнцепек еще гуляет во комнате. Благовещение сегодня! В передней, рядом, гремит ведерко, равно слышится плеск воды! “Погоди... держи его так, пока что убьется...” – слышу я, говорит отец. – “Носик-то ему прижмите, никак не захлебнулся бы...” – слышится звук Горкина. А. соловьев купают, равным образом моя особа необдуманно одеваюсь.

Пришла весна, равно соловьев купают, а ведь равным образом отнюдь не будут петь. Птицы у нас везде. В передней чижик, на спальной канарейки, во анадромный комнате – скворчик, во спальне отца канарейка равным образом темнокожий дроздик, на зале двушник соловья, на кабинете жавороночек, да хоть на кухне у Марьюшки живет в покое, огулом лысый, чижик, что пищит – “чулки-чулки-паголенки”, при случае застучат посудой. В чуланах у нас много всяких клеток вместе с костяными шишечками, с прежних птиц. Отец любит шалить со птичками равным образом закуривать лампадки, в отдельных случаях симпатия дома.

Я выхожу на переднюю. Отец до этих пор безграмотный одет, на рубашке, – приближенно симпатия ми вновь чище нравится. Засучив рукава получай белых руках из синеватыми жилками, возлюбленный беретка соловья во ладонь, зажимает соловью носик равным образом окунает три раза на ведерышко от водой. Потом атас встряхивает равно юрко пускает на клетку. Соловей беда потешно топорщится, садится в крылышки равно смотрит, наравне огорошенный. Мы смеемся. Потом родоначальник запускает руку на стеклянную банку через варенья, идеже прытко бегают черные тараканы равным образом со стенок срываются получи и распишись спинки, вылавливает – безвыгодный боится, да всовывает во фасции клетки. Соловей лже- да безграмотный видит, прусак водит усиками, и... тюк! – таракана нет. Но моя особа не чета люблю смотреть, в духе бегают тараканы на банке. С пузика они буренькие равным образом на складочках, а свыше черные, в качестве кого сапог, равным образом из блеском. На кончиках у них нечто белое, личиной сальце, да самочки они адски жирные. Пахнут что лже- ваксой тож сухим горошком. У нас их много, ко прибыли – говорят. Проснешься ночью, да поди подле лампадке – ползает чернослив наравне будто. Ловят их во шайка нате хлеб, а старуха Домнушка жалеет. Увидит – да скажет ласково, как бы цыпляткам: “ну, ну... шши!” И они тихонько уползают.

Соловьев выкупали равным образом накормили. Насыпали яичек муравьиных, дали по мнению таракашке скворцу равным образом дроздику, равно Горкин вытряхивает изо банки во форточку: свежие приползут. И вот, ваш покорный слуга вижу – за лестнице подымается Денис, изо кухни. Отец слушает, равно как трещит скворец, видит Дениса да поднимает зачем-то руку. А Денисий пусть будет так равным образом идет, доходит, – да ставит у ног ведро.

– Имею чистота приветствовать не без; праздником? – кричит симпатия по-солдатски, храбро. – Живой рыбки принес, налим отборный, подлещики, ерши, пескарье, ельцы... всю Никта надрывал наметкой, самая первосортная пользу кого ухи, согласно водополью. Прикажете возьми кухню?

Отец далеко не находит слова, попозже кричит, что-то Денуся мошенник, впоследствии запускает руку во ведерышко из ледышками равно вытягивает черного налима. Налим вьется, чисто хвостом виляет, синеватое его социальные накопления лоснится.

– Фунтика получи один из половиной налимчик, вслед за невидаль поймать такого... – дивится Горкин да своевольно запускает руку. – Да каки подлещики-то, гляди-ты, да ящик захватил!..

– Цельная трояшка впуталась, таких на трактире безграмотный подадут! – говорит Денис. – На дощанике среди льду весь ползал, идеже потише. И снова немного погодя ведерко, от белью больше, снедать да налимчишки получай подвар, щуренки, головлишки...

Лицо у Дениса вздутое, бельма красные, – видно, всю ночка ловил.

– Ладно, снеси... – говорит отец: ерзая в соответствии с привычке у кармашка, а жилеточного кармашка нет. – А после то, помни, вычту! Выдай ему, Панкратыч, нате думаю целковый. Ну, марш, лешая голова, мошенник! Постой, что не без; водой?

– Идет льдинка, а главного отнюдь не видать, можайского, а всего-навсего расстройство большой. В прибыли шибко, следовать ночка вершков осьмнадцать. А приближенно весело, ничего.. Теперь никак не беспокойтесь, ужак доглядим.

– Смотри у меня, ныне никак не настарайся! – грозит отец.

– Рад стараться, просто-напросто бы не... надорваться! – вскрикивает Денисий равным образом что проваливается во кухню.

А автор этих строк дергаю Горкина равно шепчу: “это твоя милость сказал, автор слышал, ради рыбку! Тебя Бог на ханаан возьмет!” Он меня как и дергает, в надежде аз многогрешный отнюдь не кричал в такой мере громко, а самостоятельно смеется. И батюшка смеется. А налим – прыг изо оставленного ведра, да запрыгал в области лестнице, – держи его!

Мы айда через обедни. Горкин отлично важно, осторожно: награда у него получи шее, изо Синода! Сегодня пришла не без; бумагой, равно родимый преподнес, быть во всех отношениях приходе, – “за доброусердие рядом ктиторе”. Горкин растрогался, поцеловал обе растопырки у батюшки, равным образом из отцом нерушимо расцеловался, равно из многими. Стоял вслед свечным ящиком да тыкал на зенки платочком. Отец смеется: “и на ошейнике ходит, а отнюдь не лает!” Медаль серебряная, “в три пуда”. Третья поуже медаль, а двум – “за хоругви присланы”. Но буква – подороже всех: “за доброусердие ко Храму Божию”. Лавочники завидуют, разглядывают медаль. Горкин показывает охотно, осторожно, равно безвыездно целует, равно как показать. Ему говорят: “скоро да почетное тебе индигенат выйдет!” А симпатия посмеивается: “вот почетное-то, оно”.

У лавки стоит только низенький Трифоныч, на сереньком армячке, седой. Я вижу одним глазком: прячет симпатия нечто сзади. Я знаю что: не откладывая поднесет ми кругленькую коробочку с жести, фруктовое леденцы “ландрин”. Я ажно слышу – новенькой жестью пахнет да пусть даже краской. И что-то позор шагать для нему. А спирт целое манит меня, присаживается получи корточки равно говорит этак часто:

– Имею почтительность приветствовать со высокорадостным средь бела дня Благовещения, равно пожалуйте пальчик, – дьявол цепляет мизинец вслед за мизинчик, подергает равно век что-нибудь смешное скажет: – От Трифоныча-Юрцова, господина Скворцова, от итого сердца, зато сверх перца... – равно сунет на руку коробочку.

А вот дворе сидит держи крылечке Солодовкин от вязанкой клеток перед черным коленкором. Он во отрепанном пальтеце, будто – адски бедный. Но говорит, равно как важный, да здоровается не без; отцом следовать руку.

– Поздравь Горку нашу, – говорит отец, – дали ему медалька на три пуда!

Солодовкин мал руку Горкину, смотрит плакетка равным образом хвалит. “Только невыгодный возгордился бы”, – говорит.

– У моих соловьев равно золотые имеются, а носишко задирают, лишь только в некоторых случаях поют. Принес тебе, Сергий Иваныч, тенора-певца-Усатова, с Большого Театра прямо. Слыхал твоя милость его у Егорова во Охотном, облюбовал. Сделаем ему лепетицию.

– Идем чаевничанье не я от постными пирогами, – говорит отец. – А принес мелочи... записку тебе писал?

Солодовкин запускает руку перед коленкор, вслед за тем начинается трепыхня, равно во руке Солодовкина моя персона вижу птичку.

– Бери во руку. Держи – безграмотный мни... – говорит некто строго. – Погоди, а знаешь тетраметр – “Птичка Божия далеко не знает ни заботы, ни труда”? Так, молодец. А – “Вчера пишущий эти строки растворил темницу воздушной пленницы моей”? Надо кровь из носу знать, по образу можно! Теперь самовластно будешь, получи и распишись практике. В высота поднебесная гляди, в духе симпатия запоет, улетая. Пускай!..

Часть 0

Часть 0

Я по того рад, сколько даже если малограмотный вижу птичку, – серенькое равно тепленькое у меня на руках. Я разжимаю сосиски да слышу – пырхх... – однако сносно малограмотный вижу. Вторую автор этих строк уж вижу, нате воробья похожа. Я ажно ее целую равно слышу, наравне пахнет курочкой. И вот, возлюбленная упорхнула вкось, вымахнула ко сараю, села... – равным образом недостает ее! Мне дают да еще, еще. Это такая радость! Пускают равным образом отец, равно Горкин. А Солодовкин весь до текущий поры достаёт лещадь коленкором. Старый возничий Антип подходит, равным образом ему дают выпустить. В сторонке Диня покуривает трубку равно сплевывает на лужу. Отец зовет: “иди, садовая голова!” Денисий подскакивает, беретик птичку, вроде камушек, равно запускает на небо, вовсе необыкновенно. Въезжает наша новая пролетка, вылезают наши равным образом в свою очередь выпускают. Проходит Василь-Василич, куда парадный, на сияющих сапогах – на калошах, грызет подсолнушки. Достает блестяще-белый гривенничек да дает Солодовкину – “ну-ка, продай ради воли!”. Солодовкин швыряет гривенник, говорит: “для общего удовольствия пускай!” Василь-Василич самобытно пускает – с пригоршни.

– Все. Одни об эту пору тенора остались, – говорит Солодовкин, – пойдем для тебе вероятно зеленого змия не без; пирогами. Господина Усатова посмотрим.

Какого – “господина Усатова”? Отец говорит, который питаться такого типа во театре певец. Усатов, на правах соловей. Кричат возьми крыше. Это Горкин. Он машет шестиком из тряпкой равно кричит – шиш!.. шиш!.. Гоняет голубков, мы знаю. С осени невыгодный гонял. Мы останавливаемся равным образом смотрим. Белая скопление забирает выше, делает мир шире... вертится турманок. Это – чистяки Горкина, его “слабость”. Где-то дьявол их меняет, прикупает равно во свободное момент любит вертеться бери чердаке, идеже голубятня. Часто зовет меня, – наравне праздник! У него кушать “монашек”, “галочка”, “шилохвостый”, “козырные”, “дутики”, “путы-ноги”, “турманок”, “паленый”, “бронзовые”, “трубачи”, – сумме да далеко не упомнишь, только дьявол важнецки всех знает. Сегодня отрадный день, равным образом симпатия выпускает голубков – “по воле”. Мы глядим, или, пожалуй, слышим, что “галочка-то забирает”, в качестве кого “турманок винтится”. От стаи – белый, снежистый блеск, в отдельных случаях возлюбленная начинает “накрываться” иначе говоря “идти вертушкой”. Нам объясняет Солодовкин. Он кричит Горкину – “галочку подопри, а в таком случае накроют!” Горкин кричит пронзительно, прыгает в области крыше, вроде по мнению земле. Отец удерживает – старик, сорвешься!”. Я вижу равным образом Василь-Василича в крыше, равным образом Дениса, равным образом кучера Гаврилу, который-нибудь бросил распрягать коренник на ползет за пожарной лестнице. Кричат – “с Конной пустили стаю, пушкинские-мясниковы накроют “галочку”!” – “И от Якиманки выпущены, Оконишников сам по себе взялся, держись, Горкин!” Горкин на волоске олигодон машет. Василь-Василич до черта у него гонялку равным образом где-то наяривает, что-то легион паки взмывает, забирает по-над “галочкой”, турманок валится получи и распишись нее, “головку ей крутит лихо”, равно “галочка” вновь во стае – “освоилась”. Мясникова масса пролетает бери стороне – “утерлась”! Горкин грозит кулаком куда-то, начинает вытирать лысину. Поблескивая, стая садится ниже, завинчивая полет. Горкин, пишущий эти строки вижу, крестится: рад, зачем прибилась “галочка”. Все чистяки бери крыше, сидят рядком. Горкин цапается вслед за гребешки, сползает задом.

– Дурак старый... голову потерял, убьешься! – кричит отец.

– ...“Га…лочкаааа”... – слышится ми невнятно. – ...нет другой... турманишка... себя невыгодный помнит... сменяю подлеца!..

Лужи равным образом слуховые окна пускают зайчиков: кажется, что такое? равным образом припек играет со нами, веселое, в качестве кого бери Пасху. Такая равно Пасха будет!

Пахнет рыбными пирогами от луком. Кулебяка из вязигой – называется “благовещенская”, для цифра угла: со грибами, со семгой, со налимьей печенкой равным образом не без; судачьей икрой, лещадь рисом, – положена для обеду, а все еще – первые пироги. Звенят вперебойку канарейки, нащелкивает скворец, а соловьи черт знает что отнюдь не распеваются, – может быть, перекормлены? И “Усатов” безвыгодный хочет петь: “стыдится, в эту пору безграмотный обвисится”. Юркий равным образом остроносый Солодовкин, подобный для синичку, – в такой мере говорит отец, – пьет чаевничание вприкуску, от миндальным молоком равно пирогами, равно целое говорит в отношении соловьях. У него их из-за сотню, до во всем трактирам первой грабли висят “на прослух” гостям равно могут бери всякое коленце. Наезжают с Санкт-Петербурга даже, всякие – равно поставленные, равным образом графы, и... Зовут на музей мостов для министрам, верно тама надобно во сюртуке-параде... А, малограмотный стоит!

– Желают господа настораживаться настоящего соловья, кушать да со пятнадцатью коленцами... найдем да “глухариную уркотню”, пожалуйте во Москву, для Солодовкину! А во Питере ваш покорный слуга всех охотников знаю – плень-плень безусловно трень-трень, верно фитьюканье, а россыпи тонкой иначе с годами перещелка равным образом далеко не проси. Четыре медали после моих ей-ей аттестаты. А у Бакастова во Таганке висит мои полноголосый, протодьяконом его кличут... в такой мере – скажешь – не без; ворону будет, а ме-ленький, целомудренно кенарь. Охота моя, а барышей нет. А “Усатов”, в духе Спасские часы, минус пробоя. Вешайте со скворцами – безвыгодный развратится. Сурьезный варакушка махом ни почти каким видом далеко не распоется, чтоб вы знали сие следовать правило, что эквивалентно хорошая собака.

Отец говорит ему, сколько жавороночек-то... запел! Солодовкин делает во себя, глухо, – ага! – хотя совсем не малограмотный удивляется да намертво прикусывает сахар. Отец вынимает вслед проспор, подвигает для Солодовкину беленькую бумажку, однако тот, отнюдь не глядя, отодвигает: “товар в области цене, ценность – объединение слову”. До Николы бы невыгодный запел, гроши отворотти-поворотти бы отдал, а жавороночка получай волю выпустил, во вкусе изо училища выгоняют, – всего лишь бы да всего. Потом показывает получай дудочках, что поет самонастоящий жаворонок. И вот, ты да я слышим – громко журчит с кабинета, как звенят за стеклышкам. Все сидят беда тихо. Солодовкин слушает для руке, глазищи у него закрыты. Канарейки мешают только...

Вечер золотистый, тихий. Небо накануне того чистое, зеленовато-голубое, – самое Богородичкино небо. Отец из Горкиным равно Василь-Василичем объезжали Москва-реку: порядок, повсюду – сверху месте. Мы токмо зачем вернулись из-под Новинского, идеже великий непонятный рынок, купили белочку на колесе равным образом чучелок. Вечернее паргелий золотом заливает залу, равным образом канарейки на столовой льются в постоянно лады. Но соловьи хоть сколько-нибудь безвыгодный распелись. Светлое Благовещенье отходит. Скоро равно ужинать. Отец отдыхает на кабинете, автор этих строк слоняюсь у белочки, кормлю орешками. В форточку у ворот слышно, как бы один человек влетает вскачь. Кричат, бегут... Кричит Горкин, вроде дребезжит: “робят подымай-буди!” – “Топорики забирай!” – кричат голоса на рабочей. – “Срезало все, как бы ось!” В неф вбегает получи и распишись цыпочках Василь-Василич, на красной рубахе минус пояска, шипит: “не спят папашенъка?” Выбегает отец, во халате, взъерошенный, зеницы навыкат, кричит небывалым голосом – “Черти!.. седлать Кавказку! всех забирай, в чем дело? есть... неотложно выйду!..” Василь-Василич грохает от лестницы. На дворе визг стоит. Отец кричит во форточку с кабинета – “эй, запрягать полки, фрахтовать уже якорей, канатов!” Из кабинета выскакивает испуганный, цельный на грязи, водолив Аксен, всего лишь что-то прискакавший, бежит награду коридора на залу, а после ним комья глины; – “Куда тебя понесло, черта?!” – кричит выскакивающий отец, пей — не хочу Аксена после ворот, равно обана бегут сообразно лестнице. На отце высокие сапоги, кургузка, круглая шапочка, маузер равно плетка. Из верхних сеней моя особа вижу, равно как бежит Горкин, нате бегу надевая полушубок, стоят толпою рабочие, многие босиком; поужинали только, почивать собирались лечь. Отец верхом, получай взбрыкивающей лещадь ним Кавказке, отдает приказания; одни – около Симонов, вместе с Горкиным, часть – почти Краснохолмский, вместе с Васильем-Косым, третьи, самые крепыши да побойчей, сей поры от Денисом, перед Крымский мост, а с течением времени равно симпатия подъедет, забросные якоря строчить – подтягивать. И зачинатель проскакал из-за ворота.

Я понимаю, который километров приблизительно срезало наши барки, равно теперь-то они плывут. Водолив со Ильинского проскакал число часов, – некоторый во всех направлениях разлив, с грехом пополам было безвыгодный утоп подина Сетунькой! – а срезало сызнова во обедни, равным образом идеже в настоящий момент барки – неизвестно. Полный ледоход через верху, катится содовая – ради время в области четверти. Орут – “эй, топорики-ломики забирай, айда!”. Нагружают армия канатами равным образом якорями, – равно ни одной живой души еще получи и распишись дворе, во вкусе вымерло. Отец поскакал бери Кунцево помощью Воробьевы Горы. Денис, уводя партию, окрикнул: “эй, согласно двум туман в надежде рукавиц... сожгет!”

Темно, же огня отнюдь не зажигают. Все сбились на детскую, до этого времени во тревоге. Сидят равным образом шепчутся. Слышу – жавороночек заново поет, иду получи и распишись цыпочках ко кабинету равным образом слушаю. Думаю касательно немаленький реке, идеже в настоящий момент отец, в рассуждении Горкине, – перед Симоновом где-то...

Едва светает, равным образом меня пробуждают голоса. Веселые голоса, во передней! Я вспоминаю вчерашнее, выбегаю во одной рубашке. Отец, бледный, усыпанный грязью по самых плеч, равным образом Горкин, как и огульно черномазый да зазябший, пьют напиток на передней. Василь-Василич приткнулся ко стене, ни нате кого малограмотный похож, пьет изо стакана стоя. Голова у него обвязана. У отца возьми руке арест – ожгло канатом. Валит изо самовара пар, валит равно из ртов, клубами: хлопают кипяток. Отец макает бараночку, Горкин потягивает от блюдца, почмокивает сладко.

– Ты чего, чиж, безвыгодный спишь? – предостаточно меня зачинатель да вскидывает для мокрые колени, получай холодные чеботы во грязи. – Поймали барочки! Денис-молодчик получи и распишись всё-таки якорьки накинул равно развернул... знаешь Дениса-разбойника, солдата? И Горка наш, старина, равным образом Василь-Косой... все! Кланяйся им, верно ниже!.. Порадовали, чер... молодчики! Сколько, скажешь, вкладывать ребятам, а? И тормошит-тормошит меня.

– А для себя ни словечка... как бы овечка... – смеется Горкин. – Дуся контия сказывал: “кричит – невыгодный поймаете, лешие, во всем до шеям накостыляю!” Как уже тута далеко не поймать... Ночь, хорошо, ясная была, месячная.

– Черта вслед панты вытащим, лишь бы поддержало было! – посмеивается Василь-Василич. – Не ко времени разговины, согласен туточки уж... не принимая во внимание закону. Ведра цифра робятам приходится бы... Пя-ать?!. Ну, Господь самостоятельно видал в чем дело? было.

Отец дает ми с своего стакана, Горкин сует бараночку. Уже вовсе светло, равно чижик постукивает во клетке, в ту же минуту заведет относительно паголенки. Горкин спит нате руке, похрапывает. Отец беретик его после закорки да укладывает на столовой для диване. Василь-Василича еще нет. Отец потирает лоб, потягивается сладостно да говорит, зевая:

– А иди-ка ты, чижик, спать?..

Пасха

Пост сделано получи исходе, изволь весна. Прошумели скворцы надо садом, – слыхал их кучер, – а получай Сорок Мучеников прилетели равно жаворонки. Каждое утро вижу автор этих строк их на столовой: глядят с сухарницы востроносые головки вместе с изюминками на глазках, а румяные крылышки заплетены для спинке. Жалко их есть, в такой мере они хороши, равным образом автор этих строк начинаю со хвостика. Отпекли получи Крестопоклонной маковые “кресты”, – да видишь медянка сызнова она, огромная грязь получи и распишись дворе. Бывало, родимый увидит, в духе плаваю автор в соответствии с ней получи и распишись двери, гоняюсь со палкой из-за утками, заморщится равным образом крикнет:

– Косого семо позвать!..

Василь-Василич бежит опасливо, стреляя в области луже глазом. Я знаю, по части нежели некто думает: “ну, ругайтесь... да на прошлом году ругались, а вместе с ней целое одинаково далеко не справиться!”

– Старший прикащик твоя милость – или... что? Опять у тебя она? Барки за ней гонять?!.

– Сколько разов засыпал-с!.. – оглядывает Василь-Василич лужу, кажется впервинку видит, – равным образом навозом заваливал, равно щебнем как долго транбовал, а ей ни аза никак не делается! Всосет – равно до этих пор больше станет. Из-под себя, зачем ли, напущает?.. Спокон веку возлюбленная такая, топлая... Да оно ничего-с, для лету пообсохнет, да уткам свойство есть...

Отец поглядит получай лужу, махнет рукой.

Кончили возку льда. Зеленые его глыбы лежали у сараев, сияли бери соль радугой, синели для ночи. Веяло с них морозом. Ссаживая коленки, аз многогрешный взбирался объединение ним поперед крыши сгрызать сосульки. Ловкие молодцы, из обернутыми на ранец ногами, – а так полсапожки изгадишь! – скатили льдом от грохотом во погреба, завалили чистым снежком изо сада равно прихлопнули капитально творила.

– Похоронили ледок, шабаш! До самой весны никак не встанет.

Им поднесли по части шкалику, они покрякали:

– Хороша-а... Крепше ледок скипится.

Прошел квартальный, велел: мостовую ко Пасхе сколоть, подина пыль! Тукают во льдом кирками, долбят ломами – поперед камушка. А гляди быстро равным образом первая пролетка. Бережливо пошатываясь получай безразличный канавке, сияя лаком, съезжает симпатия получай мостовую. Щеголь-извозчик крестится по-под новинку, поправляет свою поярку равным образом задиристо везет по мнению камушкам от первым веселым стуком.

В кухне перед уступами сидит гусыня-злюка. Когда мы пробегаю, возлюбленная шипит по-змеиному равно изгибает шею – хочет меня уклюнуть. Скоро Пасха! Принесли с амбара “паука”, круглую щетку получи шестике, – окидать потолки с целью Пасхи. У Егорова во магазине сняли от окна коробки да поставили канитель из яичками. Я долго любуюсь ими: кружатся тихо-тихо, одно ради другим, в духе сон. На золотых колечках, бери алых ленточках. Сахарные, атласные...

В булочных – белые колпачки получи и распишись окнах вместе с буковками – Х. В . Даже равным образом выше- Воронин, у которого “крысы на квашне ночуют”, равно оный выставил грязную картонку: “принимаются заказы бери куличи да пасхи да греческие бабы”! Бабы?.. И по какой-то причине греческие! Василь-Василич принес все ведерце оживленный рыбы – пескариков, налимов, – своевольно наловил наметкой. Отец сверху реке из народом. Как-то пришел веселый, поднял меня вслед плечища предварительно соловьиной клетки да покачал.

– Ну, брат, прошла Москва-река наша. Плоты погнали!..

И покрутил ради щечку.

Василь-Василич есть смысл во кабинете сверху порожке. На нем полусапожки во грязи. Говорит хриплым голосом, бельма заплыли.

– Будь-п-коины-с, подчаливаем... ко Пасхе по-под Симоновом будут. Сейчас напрямую из...

– Из кабака? Вижу.

– Никак нет-с, с этого... из-под Звенигорода, пятерка ден получай воде. Тридцать гонок березняку, двадцать сосны да елки, получи и распишись крылах летят-с!.. И барки не без; лесом, и... А у Паленова семнадцать гонок вдрызг расколотило, вроссыпь! А возле моем глазе... у меня робята природные, жиздринцы!

Отец доволен: Пасха хорошенького понемножку спокойная. В прошлом году заутреню в реке встречали.

– С Кремлем бы малограмотный подгадить... Хватит у нас стаканчиков?

– Тыщонок десяток набрал-с, доберу! Сала бери заливку куплено. Лиминацию на три часы облепортуем-с. А во вкусе во приходе прикажете-с? Прихожане в прошлом году обижались, лиминации неграмотный было. На лодках толпа спасали подина Доргомиловом... безграмотный впредь до лиминации!..

– Нонешнюю Пасху из-за двум справим!

Говорят относительно щиты, да звезды, ради кубастики, шкалики, для плошки.. насчет какие-то “смолянки” равно зажигательные нитки.

– Истечение народа будет!.. Приман ко нашему приходу-с.

– Давай не без; ракетами. Возьмешь через квартального, записку получай дозволение. Сколько после надо... понимаешь?

– Красную ему ради глаза... пожару отнюдь не наделаем! – озорно говорит Василь-Василич. – Запущать – приблизительно медянка запущать-с!

– Думаю чисто что... Крест получи кумполе, кубастиками бы пунцовыми?..

– П-маю-с, зажгем-с. Высоконько только?.. Да ради Божьего дела-с... воздаст-с! Как говорится, у Бога итого много.

– Щит для чертогон бодрить Ганьку-маляра пошлешь.. для кирпичную трубу лазил! Пьяного всего безграмотный пускай, пока что сорвется.

– Нипочем никак не сорвется, блуждающий лишь да берется! Да он, будь-п-койны-с, себя уберегет. В кумполе люк слуховой, лещадь яблочком... он, следственно быть, вслед яблочко причепится, захлестнется вслед за шейку, подберется, ко кресту вздрочится, из-за крест господень зачепится-захлестнется, во петельке сядет – равно качай! Новые веревки дам. А вместе с вами-то мы, бывало... получи Христе-Спасителе у самых крестов качали, уберег Господь.

Прошла “верба”. Вороха роз пасхальных, нате иконы равным образом куличи, лежат подина бумагой во зале. Страстные дни. Я снова безвыгодный говею, хотя бродить днесь грешно, равно меня сажают декламировать Евангелие. “Авраам родил Исаака, смех родил Иакова, Яков родил Иуду...” Я отнюдь не могу понять: Авраша а мужского рода! Прочтешь страничку, вместе с “морским жителем” поиграешь, из вербы, во интервал засмотришься. Горкин пасочницы как бы личиной делает! Я кричу ему на форточку, симпатия ми машет.

На дворе самая веселая работа: сколачивают щиты равным образом звезды, тешут планочки к – Х. В . На приступке сарая, получи и распишись солнышке, сидит во полушубке Горкин, рукава у него съежены гармоньей. Называют его – “филёнщик”, вслед за чистую работу. Он уж безвыгодный работает, а так, быть доме. Отец любит вместе с ним бросать равным образом издревле около себя сажает. Горкин поправляет пасочницы. Я смотрю, в качестве кого возлюбленный режет кривым резачком дощечку.

– Домой загибаться поеду, кто такой тебе разрезывать будет? Пока жив, учись. Гляди вот, винограды немедленно пойдут...

Он ковыряет держи дощечке, равным образом появляется виноград! Потом вырезает “священный крест”, иродово сариса равно лесенку – получи и распишись небо! Потом удивительную птичку, в дальнейшем буковки – Х. В. Замирая через радости, моя персона смотрю. Старенькие у него руки, на жилках.

– Учись святому делу. Это голубок, Дух-Свят. Я тебе, погоди, заветную вырежу пасочку. Будешь Горкина поминать. И ложечку тебе вырежу... Станешь суп цедить – глядишь, да вспомнишь.

Вот да вспомнил. И все-то они ушли...

Я несу с Евангелий страстную свечку, смотрю бери моргающий огонек: спирт святой. Тихая ночь, да автор архи боюсь: погаснет! Донесу – доживу до самого будущего года. Старая повариха рада, сколько ваш покорнейший слуга донес. Она вымывает руки, беретик великомученик огонек, зажигает свою лампадку, равно автор сих строк айда палить кресты. Выжигаем по-над дверью кухни, впоследствии получи погребице, на коровнике...

– Он в эту пору не делать что-л. близ хресте неграмотный может. Спаси Христос... – крестясь, говорит возлюбленная да крестит корову свечкой. – распятый вместе с тобой, матушка, отнюдь не бойся... лежи себе.

Корова смотрит задумчиво да жует.

Ходит равно Горкин вместе с нами. Берет у кухарки свечку да выжигает крестик по-над изголовьем на своей каморке. Много дальше крестиков, из прежних пока что годов.

Кажется мне, почто бери нашем дворе Христос. И во коровнике, равно на конюшнях, равным образом нате погребице, да везде. В черном крестике через моей свечки – пришел Христос. И постоянно – ради Него, зачем делаем. Двор исключительно выметен, равным образом всегда уголки подчищены, равно около навесом даже, идеже был навоз. Необыкновенные сии житье-бытье – страстные, Христовы дни. Мне в настоящий момент ни ложки безвыгодный страшно: прохожу темными сенями – равно ничего, благодаря тому что ась? кругом Христос.

У Воронина получи погребице мнут на широкой кадушке творог. Толстый Воронин равно пекаря, засучив руки, тычут красными кулаками на творог, сыплют во него изюму равным образом сахарку равно ловко вминают на пасочницы. Дают подвергнуть проверке ми в пальце: ну, как? Кисло, только аз многогрешный изо вежливости хвалю. У нас на столовой толкут миндаль, за всему дому слышно. Я помогаю тереть творог возьми решетке. Золотистые червячки падают получи и распишись блюдо, – совершенно живые! Протирают все, во пяточек решет; пасох нам желательно много. Для нас – самая настоящая, пахнет Пасхой. Потом – интересах гостей, парадная, до этих пор “маленькая” пасха, двум людям, равным образом до этот поры – бедным родственникам. Для народа, единица держи двести, делает Воронин по-под присмотром Василь-Василича, да плотники помогают делать. Печет Воронин равно куличи народу.

Василь-Василич равным образом здесь, равным образом там. Ездит возьми дрожках ко церкви, идеже Ганька-маляр висит – ладит крестовый щит. Пойду для Плащанице равно увижу. На дворе заливают стаканчики. Из амбара носят во больших корзинах шкалики, плошки, лампионы, шары, кубастики – всех цветов. У лужи футляр костер, варят на котле заливку. Василь-Василич мешает палкой, кладет огарки да комья сала, которого “мышь малограмотный ест”. Стаканчики стоят для досках, на гнездышках, рядками, равным образом похожи сверху разноцветных птичек. Шары да лампионы висят возьми проволках. Главная заделка по рукам во Кремле, идеже родоначальник не без; народом. А после этого – пустяки, стаканчиков тысячка, никак не больше. Я как и помогаю, – огарки ношу с ящика, кладу фитили нате плошки. И перед зачем красиво! На новых досках, рядочками, пунцовые, зеленые, голубые, золотые, белые из молочком... Покачиваясь, звенят дружище на дружку взрослые стеклянные шары, да солнцепек пускает зайчики, плющится для бочках, бери луже.

Ударяют печально, для Плащанице. Путается изумительный ми равным образом грусть, равно радость: Спаситель немедленно умрет... равным образом веселые стаканчики, да пралине во кармашке, да яйца красить... да запахи ванили равно ветчины, которую в настоящее время запекли, да грустная молитва, которую напевает Горкин, – “Иуда нечести-и-вый... си-рибром помрачи-и-ися...” Он на новом казакинчике, помазал полсапожки дегтем, будь по-твоему во цер-ковь.

Перед Казанской толпа, держи куполок смотрят. У креста качается в веревке черненькое, на правах галка. Это Ганька, отчаянный. Толкнется ногой – равно стукнется. Дух захватывает смотреть. Слышу: пакетик швырнул! Мушкой летит пакетик равным образом шлепает путем улицу во аптеку. Василь-Василич кричит:

– Эй, никак не дури... ты! Стаканчики примай!..

– Давай-ай!.. – орет, Ганька, выделывая ногами штуки.

Даже равным образом трехмесячный смотрит. Подкатывает батька получи дрожках.

– Поживей, ребята! В Кремле нехватка... – торопит некто равно бегом взбирается нате кровлю.

Лестница составная, зыбкая. Лезет равным образом Василь-Василич. Он тяжелей отца, равно стремянка прогибается дугою. Поднимают корзины для веревках. Отец бегает за карнизу, указывает, идеже назначать крести держи крыльях. Ганька бросает следствие веревки, кричит – давай! Ему подвязывают кубастики на плетушке, равным образом некто подтягивает для кресту. Сидя во петле прежде крестом, возлюбленный уставляет кубастики. Поблескивает стеклом. Теперь самое трудное: прогнать зажигательную нитку. Спорят: далеко не свершить одной рукой, храниться надо! Ганька привязывает себя ко кресту. У меня кружится голова, ми тошно...

– Готовааа!.. Принимай нитку-у..!

Сверкнул ото креста комочек. Говорят – следовательно нитку согласно куполу! Ганька скользит с петли, ползет по части “яблоку” лещадь крестом, ныряет во дырку для куполе. Покачивается бесплодная петля. Ганька сделано бери крыше, батя хлопает его по мнению плечу. Ганька вытирает рожа рубахой да памяти спускается получи и распишись землю. Его окружают, равным образом некто показывает бумажку:

– Как трешницы-то охватывают!

Глядит возьми петлю, которая всё-таки качается.

– Это отселе страшно, а затем – вроде во креслах!

Он беда бледный, идет, пошатываясь.

В церкви выносят Плащаницу. Мне грустно: Спаситель умер. Но ранее бьется радость: воскреснет, завтра! Золотой гроб, святой. Смерть – сие всего так: целое воскреснут. Я ныне читал во Евангелии, что-то гробы отверзлись равно многие плоть усопших святых воскресли. И ми позывает становиться святым, – навертываются инда слезы. Горкин ведет прикладываться. Плащаница увита розами. Под кисеей, от золотыми херувимами, лежит Спаситель, зеленовато-бледный, из пронзенными руками. Пахнет почетно розами.

С притаившейся радостью, которая смешалась не без; грустью, пишущий эти строки выхожу изо церкви. По ограде навешены трефы да звезды, блестят стаканчики. Отец равным образом Василь-Василич укатили нате дрожках во Кремль, прихватили от из себя да Ганьку. Горкин говорит мне, почто дальше лиминация ответственная, короче вперять самовластно генерал-и-губернатор Долгоруков. А Ганьку “на отчаянное рукоделие взяли”.

У нас пахнет мастикой, пасхой да ветчиной. Полы натерты, же ковров пока что безвыгодный постелили. Мне дают мазать яйца.

Ночь. Смотрю бери образ, равно всё-таки кайфовый ми связывается со Христом: иллюминация, свечки, вертящиеся яички, молитвы, Ганька, старичок Горкин, который, пожалуй, умрет скоро... Но возлюбленный воскреснет! И мы во время оно умру, да все. И попозже встретимся все... да Васька, тот или другой умер зимою с скарлатины, равно башмачник Зола, певший со мальчишками ради волхвов, – однако автор сих строк встретимся там. И Горкин достаточно вырезывать винограды сверху пасочках, однако какой-то другой, светлый, как бы беленькие души, которые моя персона видел во поминаньи. Стоит Плащаница во Церкви, одна, горят лампады. Он сейчас сошел во подземное царство равно всех выводит изо огненной геенны. И сие с целью Него Ганька полез нате крест, равно батька на Кремле лазит получи колокольню, да Василь-Василич, равно целое наши ребята, – по сию пору в целях Него это! Барки брошены для реке, получи якорях, затем исключительно объединение сторожу осталось. И плоты минувшее подошли. Скучно им получи и распишись темной реке, одним. Но да из ними Христос, везде... Кружатся на окне у Егорова яички. Я вижу жирного червячка не без; черной головкой со бусинками-глазами, из язычком изо алого суконца... дрожит на яичке. Большое сахарное писанка аз многогрешный вижу – равно во нем Христос.

Великая Суббота, вечер. В доме тихо, по сию пору прилегли преддверие заутреней. Я пробираюсь на салон – посмотреть, что-то сверху улице. Народу мало, несут пасхи да куличи во картонках. В зале шпалеры розовые – с солнца, оно заходит. В комнатах – пунцовые лампадки, пасхальные: во Рождество были голубые?.. Постлали пасхальный ковры во гостиной, не без; пунцовыми букетами. Сняли серые чехлы от бордовых кресел. На образах веночки с розочек. В зале да на коридорах – новые красные «дорожки». В столовой получи окошках – крашеные яйца на корзинах, пунцовые: грядущее священник хорошенького понемножку целоваться вместе с народом. В передней – деньги четверти со вином: подносить. На пуховых подушках, на столовой бери диване, – так чтобы никак не провалились! – лежат громадные куличи, прикрытые розовой кисейкой, – остывают. Пахнет ото них сладким теплом душистым.

Тихо сверху улице. Со двора поехала мохнатая телега, – повезли на костел можжевельник. Совсем темно. Вспугивает меня случайный шепот:

– Ты аюшки? сие отнюдь не спишь, бродишь?..

Это отец. Он токмо почто вернулся.

Я малограмотный знаю, что-нибудь ми сказать: нравится ми двигаться во тишине до комнатам равным образом смотреть, да слушать, – другое все! – такое необыкновенное, святое.

Отец надевает раннелетний смокинг равно начинает оправлять лампадки. Это дьявол век сам: некоторые люди отнюдь не этак умеют. Он ходит со ними согласно комнатам да напевает вполголоса: “Воскресение Твое Христе Спасе... Ангели поют в небеси...” И моя особа хожу из ним. На душе у меня радостное да тихое, равно охота по неизвестной причине плакать. Смотрю держи него, на правах становится некто сверху стул, для иконе, равно чего-то приходит на мысли: ну? равно дьявол умрет!.. Он ставит рядком лампадки нате жестяном подносе да зажигает, напевая священное. Их беда много, равным образом все, исключая одной, пунцовые. Малиновые огоньки спят – безвыгодный шелохнутся. И только лишь одна, изо детской, – розовая, не без; белыми глазками, – ситцевая будто. Ну, перед зачем красиво! Смотрю бери сонные огоньки равно думаю: а сие патронесса иллюминация, Боженькина. Я прижимаюсь ко отцу, для ноге. Он теребит меня ради щеку. От его пальцев пахнет душистым, афонским, маслом. – А шел бы ты, братец, спать?

От сдерживаемой ли радости, с усталости сих дней, alias через подобравшейся от что-то грусти, – моя особа начинаю плакать, прижимаюсь ко нему, отчего-то хочу сказать, никак не знаю...

Он подымает меня для самому потолку, идеже сидит на клетке скворушка, смеется зубами из-под усов.

– А ну, пойдем-ка, штучку тебе одну...

Он слабит на комплект пунцовую лампадку, ставит ко иконе Спаса, смотрит, в качестве кого в точности теплится, равно как бы важнецки итак на кабинете. Потом достает с стола... золотое тестис нате цепочке!

– Возьмешь ко заутрени, токмо неграмотный потеряй. А ну, открой-ка...

Я не без; трудом открываю ноготочком. Хруп, – пунцовое тама равным образом золотое. В серединке сияет золотой, тяжелый; на боковых кармашках – новенькие серебряные. Чудесный кошелечек! Я целую ласковую руку, пахнущую деревянным маслом. Он беретик меня получи и распишись колени, гладит...

– И устал но я, братец... а всегда дела. Сосни-ка, лучше, поди, равным образом моя особа подремлю немножко.

О, незабываемый вечер, ослабевающий вселенная из-за окнами... И ныне пока что слышу медленные шаги, от лампадкой, прославляющий во раздумьи напев —

Ангели поют получи и распишись не-бе-си-и...

Таинственный свет, святой. В зале лампадка только. На большом подносе – возьми нем ваш покорнейший слуга могу поулечься – темнеют куличи, белеют пасхи. Розы получай куличах равным образом красные яйца кажутся черными. Входят нате носках двое, высокие молодцы на поддевках, да бережно выносят перепоясанный скатертью поднос. Им будто тревожно: “Ради Бога, отнюдь не опрокиньте как!” Они отвечают успокоительно: “Упаси Бог, поберегемся”. Понесли святить во церковь.

Идем на молчаньи в соответствии с тихой улице, во темноте. Звезды, теплая ночь, навозцем пахнет. Слышны шаги на темноте, белеют узелочки.

В ограде парусинная палатка, не без; приступочками. Пасхи равно куличи, на цветах, – утыканы изюмом. Редкие свечечки. Пахнет можжевельником священно. Горкин беретка меня вслед за руку.

– Папашенька наказал из тобой быть, лиминацию показать. А своевольно не без; Василичем во Кремле, со временем да для нам приедет. А на этом месте командую моя особа не без; тобой.

Он ведет меня во церковь, идеже пока что темновато, прикладывает ко малой Плащанице для столике: большую, в Гробе, унесли. Образа на розанах. На мерцающих на полутьме паникадилах висят зажигательные нитки. В ногах возится можжевельник. Священник уносит Плащаницу возьми голове.

Горкин во новой поддевке, получи и распишись шее у него бело-розовый платочек, подина бородкой. Свечка у него красная, обвита золотцем.

– Крестный течение сейчас, пойдем распоряжаться. Едва пробираемся на народе. Пасочная скена – золотая через огоньков, розовое там, снежное. Горкин наказывает нашим:

– Жди мой голосу! Как показался ход, скричу – вали! – запущай с налета ракетки! Ты, Степа... Аким, Гриша... Нитку ваш покорнейший слуга подожгу, ну-кась ми зажигальник! Четвертая – со колокольни. Митя, тама ты?!.

– Здесь, Михал Панкратыч, невыгодный сумлевайтесь!

– Фотогену получи и распишись бочки налили?

– Все, сразу засмолим!

– Митя! Как на большущий ударишь разов пяток, немедленно сверху красный-согласный переходи, от перезвону бери трезвон, помимо задержки... верти да верти кайфовый все! Опосля своевольно залезу. По-нашему, по-ростовски! Ну, дай Господи...

У него дрожит голос. Мы стоим не без; зажигальником у нитки. С паперти подают – идет! Уже слышно —

...Ангели по-ют получи и распишись небеси-и..!

– В-вали-и!.. – вскрикивает Горкин, – да хорошо ракеты одним заходом не без; шипеньем рванулись на высота поднебесная равным образом рассыпались щелканьем в семицветные яблочки. Полыхнули “смолянки”, да кровавый аспид запрыгал кайфовый всех концах, роняя пылающие хлопья.

– Кумпол-то, кумпол-то..! – дергает меня Горкин. Огненный змеек взметнулся, разорвался нате счета змей, взлетел в области куполу поперед креста... равным образом в дальнейшем растаял. В черном небе алым Крестом воздвиглось! Сияют крести возьми крыльях, у карнизов. На белой церкви светятся мягко, по образу молочком, матово-белые кубастики, розовые трефы меж ними, баксы да голубые звезды. Сияет – Х. В . На пасочной палатке в свою очередь кумачный крестик. Вспыхивают бенгальские огни, бросают для стены тени – кресты, хоругви, шапку архиерея, его трикирий. И совершенно накрыло великим гулом, чудесным звоном изо серебра да меди.

Хрис-тос воскре-се с ме-ртвых...

– Ну, Иисус Христос Воскресе... – нагибается ко ми радостный, приятный Горкин.

Трижды целует равным образом ведет ко нашим во церковь. Священно пахнет горячим воском равным образом можжевельником.

...сме-ртию смерть... по-пра-ав..!

Звон на рассвете, неумолкаемый. В соль равным образом звоне утро. Пасха, красная.

И во Кремле посчастливилось в славу. Сам Вава Андреич Долгоруков благодарил! Василь-Василич рассказывает:

– Говорит – удружили. К медалям приставлю, говорит. Такая была... поддевку прожег! Митрополит даже если ужасался... давно что такое? было! Весь Кремль горел. А для Москва-реке... опрятно днем!..

Отец, нарядный, посвистывает. Он целесообразно на передней, у корзин не без; красными яйцами, христосуется. Тянутся изо кухни, гусем. Встряхивают волосами, вытирают кулаком усы равным образом лобызаются соответственно три раза. “Христос Воскресе!”, “Воистину Воскресе”... “Со Светлым Праздничком”... Получают яичко равным образом отходят во сени. Долго тянутся – плотники, племя русый, маляры – посуше, порыжее... плотогоны – широкие крепыши... тяжелые землекопы-меленковцы, ловкачи – каменщики, кровельщики, водоливы, кочегары...

Угощение бери дворе. Орудует Василь-Василич, на пылающей рубахе, жилетка нараспашку, – в ближайшее время запляшет. Зудят гармоньи. Христосуются доброжелатель со дружкой, мотаются волосья с годами да там. У меня заболели губы...

Трезвоны, перезвоны, пурпуровый – расположенный звон. Пасха красная.

Обедают для воле, по-под штабелями леса. На свежих досках обедают, перед трезвон. Розовые, красные, синие, желтые, баксы скорлупки – всюду, да на луже светятся. Пасха красная! Красен равно день, равным образом звон.

Я рассматриваю надаренные ми яички. Вот хрустально-золотое, помощью него – совершенно волшебное. Вот – со растягивающимся жирным червячком; у него черная головка, черные глазки-бусинки равным образом язычок изо алого суконца. С солдатиками, не без; уточками, резное-костяное... И вот, фарфоровое – отца. Чудесная панорамка во нем... За розовыми да голубыми цветочками бессмертника равным образом мохом, вслед за стеклышком на золотом ободке, видится на глубине картинка: белоснежный Иисус Христос вместе с хоругвью воскрес изо Гроба. Рассказывала ми няня, что-нибудь кабы вглядываться следовать стеклышко, долго-долго, увидишь живого ангелочка. Усталый через строгих дней, с ярких огней да звонов, ваш покорный слуга вглядываюсь следовать стеклышко. Мреет на моих глазах, – да чудится мне, во цветах, – живое, неизъяснимо-радостное, святое... – Бог?.. Не дать словами. Я прижимаю для титьки яичко, – равно усыпляющий звон качает меня нет слов сне.

Розговины

– Поздняя у нас нонче Пасха, со скворцами, – говорит ми Горкин, – по образу в один из дней вместе с тобой подгадали ради гостей. Слышь, что поклычивает?..

Мы сидим сверху дворе, сверху бревнах, и, подняв головы, смотрим возьми новенький скворешник. Такой некто высокий, светлый, с свеженьких дощечек, равным образом экий живописный день, этак ударяет солнце, что-нибудь ваш покорнейший слуга синь порох далеко не вижу, личиной бы спирт растаял, – токмо ослепляющий блеск. Я гляжу во кулачок равно щурюсь. На высоком шесте, для высоком хохле амбара, на мреющем блеске неба, сверкает домик, а на нем – скворцы. Кажется ми чудесным: скворцы, живые! Скворцов моя персона знаю, на клетке у нас на столовой, ото Солодовкина, – таковой замечательный птичник, – однако сии скворцы, получай воле, кажутся ми другими. Не Горкин ли их сделал? Эти скворцы чудесные.

– Это твои скворцы? – спрашиваю моя особа Горкина.

– Какие мои, вольные, божьи скворцы, во всем в счастье. Три годы далеко не давались, а видишь возьми свеженькое-то равно прилетели. Что такой, думаю, недостает да дудки! Дай, спытаю, безвыгодный подманю ли... Вчера поставили – после этого как бы тут.

Вчера да мы со тобой из Горкиным “сняли счастье”. Примета такая есть: вещь скворешня скажет? Сняли скворешник старый, а на нем подарки! Даже равным образом Горкин отнюдь не ожидал: гривенничек убеленный сединами да кольцо! Я инда неграмотный поверил. Говорю Горкину:

– Это твоя милость ми купил ради Пасхи? Он аж рассердился, плюнул.

– Вот те Христос, – инда закрестился, а спирт ввек неграмотный божится, – зачем я, шутки из тобой шучу! Ему, дурачку, удача Господь послал, а спирт до текущий поры ломается!.. Скворцы сколько, может, годов, получи и распишись победа тебе старались, а ты...

Он позвал плотников, сбежался поголовно двор, равным образом всегда дивились: самый-то сущий гривенничек равно медное кольцо не без; голубым камушком. Стали выклянчивать у Горкина, Трифоныч давал рублик, с намерением отдал про счастья, да ваш покорный слуга поверил. Все говорили, что такое? сие ото Бога счастье. А Трифоныч ми сказал:

– Богатый будешь да поспешно женишься. При дедушке твоем равным образом разок нашли во скворешне, токмо крестик серебряный... сквозь годик равным образом помер! Помнишь, Михал Панкратыч?

– Как малограмотный помнить. Мартын-покойник около ми скворешню снимал, а Иванка Иваныч, дедушка-то, равным образом подходит... кричит единаче издаля: “чего получи и распишись мое счастье?” Мартын-плотник помойка помет, во по пальцам пересчитать зажал равно дает ему – “все – говорит – твое после этого счастье!”. Будто во шутку. А оный рассерчал, бросил, глядь – крестик серебряный! Так да затуманился весь, задумался... К самому Покрову равно помер. А Мартын в точности при помощи год, получи беспристрастный число Пасхи помер. Стало быть, им обоим вышло. Вытесали ты да я им согласно крестику.

Мы сидим в бревнах равным образом слушаем, в духе трещат да скворчат скворцы, тукают якобы во домике. Горкин теперь отнюдь веселый. Река контия века прошла, плоты равным образом барки пришли из верховьев, отсутствует ёбаный снетки ко Празднику, что всегда, плошки да шкалики с целью церкви давным-давно залиты равным образом установлены, племя малограмотный гоняют зря, изумительный дворе окончательно прибрано, сады зазеленели, ненастная теплая.

– Пойдем, дружок, согласно хозяйству что такое? посмотрим, отдать приказание надо. Приходи грядущее нате воле разговляться. Пять годов приближенно безвыгодный разговлялись. Как Мартыну нашему помереть, во оный годок Пасха такая но была, получай травке... Помни, ваш покорнейший слуга тебе его пасошницу откажу, вроде помру... а твоя милость береги ее. Такой ни одна собака малограмотный сделает. И моя особа отнюдь не сделаю.

– А твоя милость тем никак не менее самый знатный плотник-филёнщик, равным образом папаша говорит...

– Нет, куда! Наш Мартын самому государю был известен... песенки пел топориком, монархия небесное. И пасошницу ту самолично равно как топориком вырезал, да сады райские, равным образом винограды, да Христа нате древе... Погоди, ваш покорнейший слуга те расскажу, что возлюбленный помирал... Ах, “Мартын-Мартын, покажи аршин!” – приближенно однако равным образом называли. А потому. После расскажу, в качестве кого некто государю Александру Миколаичу подумать только домашние показал. А днесь пойдем распоряжаться.

Мы проходим на вершина двора, идеже живет хлебодар Воронин, которого называют равным образом Боталов. В сарае, нате погребице, мнут во глубокой кадушке творог. Мнет самолично Воронин красными руками, толстый, на расстегнутой розовой рубахе. Медный крестик от его буфера выстрел по вине рубахи равным образом даже если замазан творогом. И фрукт у Воронина во твороге, да грудь.

– Для наших мнешь-то? – спрашивает Горкин. – Мни, мни... старайся. Да изюмцу-то неграмотный скупись – подкидывай. На сто пятьдесят душ, сколько стоит тебе навару выйдет! Да сотню куличиков считай. У нас безвыгодный вроде у Жирнова там, безвыгодный калачами разгавливаемся, а ешь за закону, вроде указано. Дедушка его мертвый в духе указал, этак равно папашенька никак не нарушает.

– Так да надо... – кряхтя, говорит Воронин равно чешет грудь. Грудь у него все во капельках. – И с целью нашей торговли оборот, равным образом по всем статьям приятно. Видишь, почем изюмцу сыплю, в качестве кого мух бери тесте!

Горкин потягивает носом, да пишущий эти строки потягиваю. Пахнет настоящей пасхой!

– А а в розговины-то вновь даете? – спрашивает Воронин. – Я своим ребятам рубца купил.

– Что тама рубца! Это бери закуску для водочке. Грудинки взял у Богачева три пудика, верно студню заготовили через осьми быков, кайфовый равно как мы! Да сплетни будет, правда пшенник не без; молоком. Наше труд тяжелое, нельзя. Землекопам особая добавка, ситного по мнению фунту держи заедку. Кажному соответственно пятку яичек, согласен ветчинки передней, верно колбасники придут от прижарками, из-за хозяинов счет... всегда по части четверке съедят колбаски жареной. Нельзя. Праздник. Чего поешь – на так равным образом сроботаешь. К нам да раса поелику скоро идет, на отбор.

– Ты олигодон такого склада исправный из-за народ-то, Михал Панкратыч... кроме тебя плохо будет. Слыхал, на деревню собираешься бери покой? – спрашивает Воронин.

– Давно сбираюсь, да... сороковник гляди седьмой година живу. Ну, пойдем.

Горкин сегодняшний день причащался равным образом благодаря тому что нарядный. На нем лазуревый казакинчик да сияющие козловые сапожки. На бурой, на мелких морщинках, шее беловато-розовый платочек-шарфик. Маленькое лицо, сухое, что у угодничков, от реденькой да белесый бородкой, светится, равно как иконка. “Кто некто будет?” – думаю что до нем: – “свято-мученик иначе преподобный, рано или поздно помрет?” Мне кажется, сколько некто безусловно хорош преподобный, равно как Сергий Преподобный: беда они похожи.

– Ты будешь преподобный, когда-никогда помрешь? – спрашиваю автор Горкина.

– Да твоя милость сдурел! – вскрикивает симпатия во крестится, равно во лице у него испуг. – Меня, может, да ко раю-то невыгодный подпустят... О, Господи... ахти ты, глупый, глупый, аюшки? сказал. У меня грехов...

– А тебя святым человеком называют! И даже если Василь-Василич называет.

– Когда в глазах двоится он... Не приходится приблизительно говорить. Большая грязь однако до этого времени во полдвора. По случаю Праздника настланы сообразно ней доски бери бревнышках равным образом сделаны перильца, в духе сходы у купален. Идем соответственно доскам равным образом смотримся. Вся голубая лужа, равным образом свет во ней, да автор сих строк вместе с Горкиным, маленькие по образу куколки, да белые штабели досок, да зеленеющие березы сада, равным образом круглые снеговые облачка.

– Ах, негодники! – вскрикивает беспричинно Горкин, тыча получи лужу пальцем. – Нет, сие моя особа дознаюсь... ах, подлецы-негодники! Разговелись загодя, подлецы!

Я смотрю получи лужу, смотрю получай Горкина.

– Да скорлупа-то! – показывает некто подина ноги, равным образом мы вижу яичную красную скорлупу, на правах симпатия светится подо водой.

На меня веет Праздником, чем-то необычайно радостным, который видится ми на скорлупе, – светится до самого того красиво! Я начинаю прыгать.

– Красная скорлупка, красная скорлупка плавает! – кричу я.

– Вот, поганцы... часу невыгодный дотерпеть! – говорит меланхолично Горкин. – Какой а ему Праздник будет, поганцу, когда... Ондрейка это, знаю разбойника. Весь себя позиция изгадил... Вот твоя милость умник, твоя милость дотерпел, знаю. И молочка во бекет никак не пил, небось?

– Не пил... – на полутонах говорю я, боясь обратить взор держи Горкина, равным образом вот, нате тараньки наплывают слезы, равным образом сквозь сии рев беспечально видится скорлупка.

Я вспоминаю горько, что-нибудь да у меня неграмотный хорэ настоящего Праздника. Сказать другими словами неграмотный сообщить Горкину?

– Вот умница... равно млоденец, а умней Ондрейки-ду-рака, – говорит он, поокивая. – И полноте тебе Праздник на радость.

Сказать, сказать! Мне стыдно, ась? Горкин хвалит, моя особа абсолютно малограмотный могу дышать, равным образом радостная скорлупка на луже точно бы велит сознаться. И аз многогрешный чрез слезы, тычась во коленки Горкину, говорю:

– Горкин... я... я... аз многогрешный съел ветчинки...

Он садится в корточки, смотрит во мои глаза, смахивает слезинкн шершавым пальцем, разглаживает ми бровки, смотрит таково ласково...

– Сказал, покаялся... равно простит Господь. Со слезкой покаялся... равным образом вышел возьми тебе греха.

Он целует ми хоть выжимай глаз. Мне легко. Радостно светится скорлупка.

О, чудесный, заоблачный день! Я его паки вижу, равно голубую лужу, да новые доски мостика, да солнце, разлившееся во воде, равно красную скорлупку, равным образом желтый, шершавка палец, ласково вытирающий ми глаза. Я вновь слышу шелест еловых стружек, шествие по части доскам рубанков, стуки скворцов по-над крышей да желанный голос:

– И слезки-то твои сладкие... Ну, пойдем, досмотрим. Под широким навесом, откудова убраны розвальни да телеги, стоят столы. Особенные столы – в целях Праздника. На новых козлах положены новенькие доски, струганные двойным рубанком. Пахнет согласен в елочку – доской еловой. Плотники, во рубахах, сейчас по-летнему, достругивают лавки. Мои знакомцы: Левон Рыжий, от подбитым глазом, Антоня Кудрявый, Сергейка Ломакин, Ондрейка, Васька...

– В отделку. Михал Панкратыч, – обрадованно говорит Антоша равно гладит шершаво доски. – Теперь только лишь розговины давай.

И Горкин поглаживает доски, равно ваш покорный слуга ради ним. Прямо – столы атласные.

– Это вона важно придумал! – кучеряво вскрикивает Горкин, – Ондрюшка?

– А так кто именно ж? – кричит со стены Ондрейка, держи лесенке. – Называется – траспарат: Значит – Иисус Христос Вос-кресе, равно как в церкве.

На кирпичной стене навеса поставлены розовые буквы – планки. И безвыгодный токмо буквы, а крест, да лесенка, да копье.

– Знаю, что-то твоя милость мастер, а... который возьми луже лупил яичко? а?.. Ты?

– А ведь который ж! – кричит со стены Ондрейка. – Сказывали, сегодня можно...

– Сказывали... Не дотерпел, дурачок! Ну, экий тебе короче Праздник! Э-эх, Ондрейка-Ондрейка...

– Ну, меня Господь простит. Я пошел прочь интересах Него поработал.

– Очень твоя милость Ему нужен! Для души поработал, так. Господь со тобой, а всего лишь что-то безвыгодный славно – в таком случае невыгодный хорошо.

– Да автор этих строк перекрещемшись, Михал Панкратыч!

Солнце, звон равно гомон. Весь придворный отечественный – Праздник. На розовых равно золотисто-белых досках, получай бревнах, в лесенках амбаров, нате колодце, много ни глянешь, – хоть где пестрят рубахи, самые яркие, новые, пасхальные: красные, розовые, желтые, кубовые, во горошек, малиновые, голубые, белые, во поясках. Непокрытые головы блестят через масла. Всюду треплются волосня вперевалку – христосуются трижды. Гармошек нет. Слышится исключительно чмоканье. Пришли пролетариат разговляться да ждут хозяина. Мы разговлялись ночью, со временем заутрени да обедни, а ныне – розговины в целях всех.

Все сядем из-за столы со народом, перед навесом, этак так заведено “то древности”, объяснил ми Горкин, – ото дедушки. Василь-Василич Косой, старший приказчик, одет парадно. На сапогах за солнцу. Из-под жилетки – новая, синяя, рубаха, шерстяная. Лицо сияет, да различимо во глазу туман. Он ранее нахристосовался как бы следует. Выберет плотника либо — либо землекопа, всплеснет руками, чисто ехать собрался, равным образом облапит:

– Ва-ся!.. Что а безвыгодный христосуешься от Василь-Василичем?.. Старого малограмотный помню... неужели

И целое христосуется равным образом чмокает. И ваш покорный слуга христосуюсь. У меня болят губы, щеки, а до сей времени хватают, сажают для руки, трут бородой, усами, мягкими, сладкими губами. Пахнет горячим ситцем, крепким каким-то мылом, квасом равным образом деревянным маслом. И веет ото всех теплом. Старые плотники ласково гладят согласно головке, суют яичко. Некуда ми девать, равным образом моя персона отдаю другим. Я сейчас синь порох безграмотный разбираю: приближенно постоянно пестро равным образом громко, равным образом звон-трезвон. С неба падает звон, с стекол, ото крыш равно сеновалов, через голубей, не без; скворешни, со распушившихся для Празднику берез, льется через сих лиц, веселых равным образом довольных, с режущих зеницы рубах равно поясков, с новых осташи начищенных, с мелькающих за рукам яиц, с встряхивающихся шерстка враскачку, через цепочки Василь-Василича, ото звонкого вскрика Горкина. Он всех обходит в области череду да чинно. Скажет-вскрикнет “Христос Воскресе!” – радостно-звонко вскрикнет – равно чинно, да взяв три раза чмокнет.

Входит закачаешься хашан отец. Кричит:

– Сын Божий Воскресе, братцы! С Праздником! Христосоваться после будем.

Валят стадом ко навесу. Отец садится почти “траспарат”. Рядом Горкин да Василь-Василич. Я вместе с непохожий стороны отца, по образу юный хозяин. И безвыездно за ряду. Весело глазам: однако пестро. Куличи равным образом пасхи во розочках, не принимая во внимание конца. Крашеные яички, разные, тянутся согласно столам, равно как нитки. Возле отца огромная корзина, не без; красными. Христосуются долго, долго. Потом едят. Долго едят равным образом чинно. Отец уходит. Уходит равно Василь-Василич, уходит Горкин. А они безвыездно едят. Обедают. Уже отнюдь не различимо ни куличей, ни пасочек, ни длинных рядов яичек: весь съедено. Земли отнюдь не видно, – безвыездно суденышко цветная. Дымят равным образом скворчат колбасники, от черными сундучками не без; жаром, равно всё-таки шипит. Пахнет колбаской жареной, жирным рубцом во жгутах. Привезенный держи тачках ситный, великими брусками, съеден. Землекопы да пильщики просят до нынешний поры подбавить. Привозят тачку. Плотники вылезают грузные, да землекопы покамест сидят. Сидят равно пильщики. Просят единаче добавить. Съеден белый пшенник, на больших корчагах. Пильщики просят каши. И – каши нет. И последнее гуляш студня, черноволосый значительный противень, – в отлучке его. Пильщики говорят: будя! И розговины кончаются. Слышится развязность получи стружках. Сидят нате бревнах, сверху штабелях. Василь-Василич шатается равно молит:

– Робята... упаси Бог... токмо безграмотный зарони!.. Горкин гонит со штабелей, ото стружек: ступай для лужу! Трубочками дымят получай луже. И безвыездно – трезвон. Лужа играет скорлупою, пестрит рубахами. Пар через рубах идет. У высоченных качелей, ко саду, начинается гомозня. Качели праздничные, поправлены, выкрашены зеленой краской. К вечеру здесь начнется, придут от округи, бросьте горячность великий. Ондрейка вызвал себя почти пару паркетчика со Зацепы, кто такой кого? Василь-Василич из выкаченным, напухшим глазом, вызывает:

– Кто возьми меня выходит?.. Давай... скачаю!..

– Вася, – удерживает Горкин, – да беспричинно качаешься, считай выспись.

Двор затихает, дремлется. Я смотрю при помощи золотистое хрустальное яичко. Горкин ми подарил, во заутреню. Все золотое, все: да людишки золотые, да серые сараи золотые, равно сад, да крыши, равно видная неплохо скворешня, – почто принесет для счастье? – да твердь золотое, да весь земля. И лязгание безумолчный думается золотым ми тоже, во вкусе всё-таки вокруг.

Царица Небесная

С Фоминой недели народу у нас безвыездно больше: подходят изо деревни ездившие развлечься для Пасху, приходят наряжаться новые. На кирпичах, получи и распишись бревнах, сверху настилке каретника, инда получи крыше погреба равным образом конуре Бушуя – народность равно народ, со мешками да полушубками к истоку овчиной, из топориками, пилами, которые цепляют да остро звенят, по образу струнки. Всюду лежат вповалку, сидят, прихватив колени на синеватых портах с пестряди: пьют неуклонно перед колодцем, наставив рот; расчесываются надо лужей, жуют краюхи, кокают в рассуждении колода да обколупывают слабо лазоревые да желтые яички, крашенные васильком равно луком. У сараев, бери во всех отношениях виду, стоят дюжие землекопы-меленковцы.

– Меленковцы-то наши... всякий медянка присутствие своей лопате, наравне полагается, – показывает ми Горкин. – Пятерик хлебца смякает равным образом до этого времени попросит. Народ душевный.

Меленковцы одеты исключительно – на белых крутых рубахах, во бурых сермягах, накинутых для одно плечо; получай ногах чистые онучи, лапти – по части двум ступни. И пятый океан с них приятный, хлебный. Похаживают мягко, важно, прошел слух ласково – милачок, милаш. Себя знают: пождут-постоят – уйдут. Возвращаться взад неграмотный любят.

У конторы вслед столиком сидит откормленный Василь-Василич; тараньки у него напухли, ряшка каленое, рыжие букли вихрами. Говорят – бражки выпил, привезли ему плотники с дому, – вишь равно ослаб немножко, а эпоха в эту пору горячее, никак не соснешь. На земле – веский медведь не без; медью равно багровый поливной скудельница из квасом, на котором гремят ледышки. Медяками почокает, кваску отопьет – встряхнется. На столе на столбиках пятаки: хорошо столбика, пятый сверху, – следовательно домик, получи и распишись двуха вместе с полтиной. Пятаки сваливают во шапки, на товарообмен – орленые паспорта из печатями с сажи. Тут равным образом Горкин, пользу кого помощи, – “сама правда”; его да обладатель слушает.

На крыльце появляется отец, на конный шапочке, из нагайкой, кричит – давай! Василь-Василич вскакивает, также кричит – “д-ввайй!” – равным образом сшибает чернильницу. Отец говорит, щурясь:

– Горкин, поглядывай!..

– Будь-п-койны-с, по ночи всегда подчищу! – вскрикивает Василь-Василич равно прочно кладет получай счетах. – А это-с... солнышком напекло!..

Кавказка давным-давно оседлана. Осторожно идя в среде лежачими, которые принимают ноги, возлюбленная направляется для отцу. Все нате нее дивятся: “Жар-Птица, прямо”, – такая возлюбленная красавица! Так да блестит получи хорс ото золотистой кожи, ото серебряного седла, с глаз. Отец садится, оглядывает народ, – “что мало?” – равным образом выезжает нате улицу. Вдогонку ему кричат: “забирай всех – гляди те равно достаточно много!”

– Ги-рой!.. – вскрикивает Василь-Василич равно воздевает руки, – В Подольск погнал, барки закупать... а для ночи быстро тутовник по образу тут!..

Я хочу, с намерением всех забрали. И Горкину равно как хочется. Когда Василь-Василич начинает махать-грозиться – “я те в прошлом году сызнова сказал... равно око малограмотный кажи лучше, не допускающий возражений струмент пропил!” – Горкин вступается:

– Хозяин простил... по мнению топорику хорош, для соломинку немедленно те окоротит. А в винцо-то всё-таки грешные.

– Задавай билет, ладно.. – гудит Василь-Василич на кувшин, – первопоследний раз. У меня держи хозяйское услуга равным образом толкун никак не может..!

Нельзя малограмотный исполнять Горкину, да подряды старшие взяты: протез во Кожевниках строят, плотину у Храм-Спасителя перешивают, – работы хватит.

А так равным образом Горкин рассердится:

– Уходи да убирайся вне розговору, давно бутошника... – поокивает возлюбленный строго: – К скудентам своим ступай, бунтуй, они те курятиной насыщать будут. Я тебя объединение летошнему году помню, на правах племя у меня булгачил. Давно тебя на поминанье написал!

Все глядят весело, во вкусе изворотливый парень, ругаясь, по рукам ко воротам. Кричат вдогонку:

– Шею ему попарь, скандалыцику! Топорика-то далеко не держал... плотник!..

В кабинете со зеленой лампой сидит отец, громогласно стучит для счетах. Он только лишь зачем вернулся. Высокие полсапожки во грязи, пахнет через них полями. Пахнет седлом, Кавказкой, далеким чем-то. Перегнувшись получай стульчике, потягивает бородку Горкин. В дверях придирчиво целесообразно Василь-Василич, раскосый тревожно: безвыгодный было бы чего. В расстояние веет прохладой равно черной ночью, мерцают звезды. Я сижу в кожаном диване равно целое засматриваю во окошечко насквозь ширмочки. Ширмочки разноцветные, да звезды из-за ними меняют цвет: смотри золотая стала, а вона голубая, красная... а видишь простая. Я вскрикиваю даже: “глядите, какие звездочки!” Отец грозится, продолжая стучаться сверху счетах, да аз многогрешный невыгодный могу уняться: – “малиновые, зеленые, золотые... ей-ей поглядите, скорей, какие!..” Кажется мне, в чем дело? сие в ту же минуту всё-таки кончится.

– И сколько ты, братец, затруднять приходишь... – невнимательно говорит батя равно начинает взглядывать насквозь ширмочки.

Заглядывает равным образом Горкин, что-то мотая головой, да хоть Василь-Василич. Он годится бери цыпочках, сгибается, в надежде паче видеть, а самовластно подмаргивает ко мне.

– А, выдумщик! – сердясь, говорит отец.

Они сносно невыгодный видят; а моя персона вижу: чудесные звездочки, другие!

– Новых триста сорок... Ну, как? – спрашивает священник Горкина.

– Робята хорошие попались, ничего. Ондрюшка через Мешкова ко нам подался...

– Это стекла который-нибудь бил, скандалист?

– Понятно, злодей он... равно зашибает маненько, так точно грабки золотые! С Мартыном далеко не поровняешь, а вслед за ним станет.

С Марты-ном? Ну, сие ж...

Меня-то возлюбленный побоится, крестник мне, попридержу дурака.

– Сам Мешков оставлял, простил, – вступается равно Василь-Василич, – прибавку давал даже. Мартын неграмотный Мартын, а... отнюдь не похуже альхитектора.

Мартына ваш покорный слуга невыгодный знаю, да сие кто-либо особенный, Горкин сказал ми как-то: “Мартын... Такого да малограмотный хорэ больше, песенки пел топориком! У Господа днесь работает”.

– Суббота у нас завтра... Иверскую. Царицу Небесную принимаем. Когда назначено?

Горкин кладет записочку:

– Вот, прописано возьми бумажке. Монах сказывал – ожидайте Царицу Небесную на четыре... а так во пять, возьми зорьке. Как, говорит, управимся.

– Хорошо. Помолимся – равно начнем.

– Как, безвыгодный помолемшись! – говорит Горкин равно смотрит на углу для образ. – Наше обязанности опасное. Сушкин прошлого года безвыгодный приглашал... который-нибудь пожар-то был! Помолемшись-то да робятам повеселей, духу-то послободней.

– Двор прибрать, безобразия чтоб невыгодный было. Прошлый год, понесли Владычицу, мимо помойки!..

– Вот сие ужак безвыгодный доглядели, – растерянно говорит Горкин. – Она-Матушка, понятно, далеко не обидится, а нехорошо.

Тесинками обошьем помоечку. И лужу-то палубником, зачем ли, поприкрыть, хоть головой об стену бейся велика. Народ прошлого года подо Ее-Матушку по образу повалился, – из первых рук те на лужу... все-то забрызгали. И схимник бранился... чисто, говорит, свиньи какие!

– От прихода к встречи Спаситель хорэ из Николай-Угодником. Ратников калачей воеже отнюдь не забыл ребятам, как у него пища забираем...

– Калачи будут, обещал. И бараночник корзину баранок горячих посулил, пользу кого торжества. Много у него берут на деревню...

– Которые понесут – поддевки ради почище, равно вместе с лица поприглядней.

– Есть молодчики, равно невыгодный табашники. Онтона Кудрявого возьму...

– Будто да малограмотный подходит давать Онтона-то?.. – вкрадчиво говорит Василь-Василич. – Баба для нему приехала изо деревни... мешковато будто..?

– А равно вправду, что-нибудь никак не годится. Да наберем-с, возьми полсотню уж на что образов найдем. Нищим по части грошику? Хорошо-с. Многие приходят с уважения. Песочком посорим, можжевелочкой, травки новой на Нескушном подкосим, перед Владычицу-то подкинуть...

– Ну, все. Пошлешь ко Митреву на трактир... калачика бы горяченького вместе с семгой, сколько ли... – потягиваясь, говорит отец. – Есть в некоторой степени захотелось, сто верст без участия малого отмахал.

– Слушаю-с, – говорит Василь-Василич. – Уж да гирой вы!..

Отец прихватывает меня после щеку, сажает получай колени для диване. Пахнет с него лошадью равным образом сеном.

– Так – звездочки, говоришь? – спрашивает спирт вглядываясь через ширмочки. – Да, хорошие звездочки... А я, братец, барки какие ухватил во Подольске!.. Выростешь – всё-таки узнаешь. А в тот же миг наш брат со тобой калачика горяченького...

И, раскачивая меня, дьявол с настроением начинает петь:

Калачи – горячи,
На окошечко мечи!
Проезжали г. начи,
Потаскали калачи.
Прибег мальчик,
Обжёг пальчик,
Побежал бери базар,
Никому безвыгодный сказал.
Одной бабушке сказал:
Бабушка-бабушка,
Ва-ри кутью —
Поминать Кузьму!

Двор равным образом распознать нельзя; Лужу накрыли рамой с шестиков, зашили тесом, равным образом в соответствии с ней позволено прыгать, как бы в области полу, – токмо всхлипывает чуть-чуть. Нет да грязного сруба помойной ямы: од ели ее шатерчиком, – да блестит симпатия новыми досками, да пахнет елкой. Прибраны ящики да бочки на углах двора. Откатили задки да передки, в которых отвозят доски, отгребли мусорные кучи равным образом посыпали красным песком – около елочку. Принакрыли рогожами навозню, перетаскали высокие штабеля досок, заслонявшие зазеленевший садик, равно нате месте их, около развесистыми березами, сколотили возвышенный стапель со порогом. Новым похоже ми отечественный дворище – светлым, розовым ото песку, веселым. Я рад, почто Царице Небесной бросьте у нас приятно. Конечно, Она целое знает: что-нибудь у нас подо шатерчиком помойка, равным образом болото та же, равно блюститель порядка засыпали песочком; однако безвыездно но равным образом Ей приятно, сколько у нас таким образом целомудренно да красиво, да почто ради Нее по сию пору это. И весь таково думают. Стучат оптимистично молотки, хряпкают топоры, шипят да вывизгивают пилы. Бегает егозливо Горкин:

– Так, робятки, потрудимся на Матушки-Царицы Небесной... самое лучшее здоровья пошлет, молодчики!..

Приходят из других дворов, дивятся – экой парад!

Ступени высокого помоста накрыты красным сукном – вместе с “ердани”, да инда легкую шалаш навесили, идеже хорэ выситься Она: воздушный, прозрачный шатер, с тонкого воскового теса, струганного двойным рубанком, – в духе кружево! Легкий сосновый крестик, как бы изо розового воска, сделан самим Андрюшкой, да его но резной рисунок навесок – звездочками да крестиками, равным образом точеные столбушки с реек, – загляденье. И ажно “сияние” через креста, с тонких равно острых стрелок, – ничуть живое!

– Ах, Ондрейка! – хлопает себя Горкин объединение коленкам, – Мартын бы те прямо...

Андрюшка, положительно до сей времени молодой, на светлой, пушком, бородке, наверное ми особенным, что Мартын. Он сидит получи шатре помойки да оглядывает “часовенку”.

– Так, ладно... – говорит дьявол от собой, прищурясь, слабит во мастерскую дранки, свистит веселое, – да вот, сверху моих глазах, из аюшки? явствует у него пташка от распростертыми крыльями – голубок? Трепещут лучинки-крылья, – совершенно живой! Его симпатия вешает около подзором сени, крылышки золотятся равно трепещут, равно весь дивятся, – какие живые крылья, “как у Святого Духа!”. Сквозные, они парят.

Вечерком заходит окинуть взором отец. За ним ходит Горкин не без; Василь-Василичем. Молча глядит отец, глядит долго... роется пальцами во жилетке, приказывает подозвать Андрюшку. Говорят – никак не в таком случае на баню пошел, неграмотный в таком случае на трактире.

– Целковый ему получай чай! – говорит отец. Жалованье вслед старшого.

Чуть светает, автор выхожу изумительный двор. Свежо. Над “часовенкой” – смутные единаче березы, не без; черными листочками-сердечками, да нечто таинственное кайфовый всем. Пахнет еловым деревом соответственно росе равным образом до этого времени чем-то сладким: кажется, зацветают яблони. Перекликаются сонные петухи – встают. Черный много можжевельника наверное ми мохнатою горою, ото которой божественно пахнет. Пахнет равным образом первой травкой, принесенной на корзинах да ожидающей. Темный, тайный глухой сад, черные листочки берез надо крестиком, прояснивающий голубчик почти сенью равным образом черно-мохнатый тьма-тьмущая – словно бы целое ждет чего-то. Даже хоть сколько-нибудь страшно: теперь привезут Владычицу.

Светлеет быстро. У колодца полощутся, качают, – встает народ. Которые понесут – готовы. Стоят во сторонке, праздничные, на поддевках, шеи замотаны платочком, полусапожки вычернены ваксой, длинные полотенца сквозь плечо. Кажутся равным образом они священными. Горкин ушел для Казанской не без; другими молодцами – переть иконы. Василь-Василич, во праздничном пиджаке, не без; полотенцем при помощи плечо, дает последние приказания:

– Ты, Сеня, во вкусе фонарик принял, марш себя – отнюдь не оглядывайся. Мы от хозяином с кареты примем, а служитель бога Яхве не без; Рязанцем подхватят не без; того краю. А которые подина Ее поползут, отнюдь не резво вались в дружку, а чередом! Да повоздержитесь, лешие, со хлеба-то... нехорошо! Летось, поперли... целомудренно свиньи какие... священник даже если обижался. При иконе равно такое бог знает что неподходящее. Мало ли чего, на себя попридержите... “не сообразно своей воле!”. Еще бы твоя милость объединение своей воле!.. А, Цыганку малограмотный заперли... забирай ее, лешую!..

Кидаются после Цыганкой. Она забивается около бревна равно начинает лить слезы через страха. Отцепляют с конуры Бушуя да ведут бери погребицу. Стерегут нате крышах, отколе перед рынка видно. Из булочной, напротив, выбегли пекаря, цыпки на тесте. Несут Спасителя да Николу-Угодника с Казанской, от хоругвями, ставят получи и распишись накрытые простынями стулья – сталкиваться Владычицу. С крыши кричат – “едет!”.

– Матушка-Иверская...Царица Небесная!..

Горкин машет пучком свечей: расступись, дорогу! Раскатывается холстинная “дорожка”, сыплется изо корзин трава.

– Матушка... Царица Небесная... Иверская Заступница...

Видно передовую пару шестерки, покойной рысью, со выносным для левой... голубую широкую карету. Из дверцы глядит единица монаха. Выносной забирает жестко для тротуар, из запяток спрыгивает какой-то долговязый со ящиком равным образом открывает дверцу. В глубине тускло золотится. Цепляя малиновой епитрахилью не без; золотом, вылезает безграмотный второпях окладистый иеромонах, надлежит вперевалочку. Служка из-за ним начинает пробегать молитвы. Под самую карету катится белая головка “дорожка”.

...Пресвятая Богоро-дице... спаси на-ас...

Отец да Василь-Василич, неоднократно крестясь, берут получи и распишись себя головоломный сундук со Владычицей. Скользят на золотые скобы полотенца, подхватывают со другого краю, – и, нерезко колышась, грядет Царица Небесная потребно по всем статьям народом. Валятся, на правах трава, да Она на полутонах пусть будет так надо всеми. И потребно мной проходит, – да мы замираю во трепете. Глухо стучат согласно доскам надо лужей, – равно вишь еще Она восходит за ступеням, равным образом очертания Ее обращен ко народу, да весь Она блистает; розовато озаренная ранним весенним солнцем.

...Спаа-си через бед... рабы твоя, Богородице...

Под легкой, мнимый воздушной сенью, с претворенного во воздушное пространство дерева, блистающая на огнях равным образом солнце, что во текучем золоте, на короне изо алмазов равным образом жемчугов, склоненная плачевно по-над Младенцем, Царица Небесная – по-над всеми. Под ней пылают пуки свечей, голубоватыми облачками клубится ладан, да возможно мне, почто Она весь – нате воздухе. Никнут надо Ней березы золотыми сердечками, голубое вслед за ними небо.

...к Тебе прибегаем... будто ко Нерушимой Стене равно предста-тель-ству-у...

Вся Она – свет, да совершенно изменилось со Нею, да получается храмом. Темное – головы равным образом спины, обилие рук молящих, вполне пришибленный народом двор... – целое подо Ней. Она – Царица Небесная. Она – надо всеми. Я вижу держи штабели досок сбившихся во стайку кур, сбитых семо народом, огнем равно пеньем, по всем статьям непонятным, этим, таким необычайным, да чем лукавый не шутит мне, который равно нынешний петух, да куры, равным образом воробьи во березках, равно жутковато мычащая корова, да реализованный получай погребицу Бушуй, равным образом на бревнах пропавшая Цыганка, равно голуби бери кулях овса, да все прикрытая наша грязь, равным образом всё-таки мы, набившиеся сюда, – целое сие Ей известно, однако вбирают Ее глаза. Она, Благодатная, благосклонно бери до сей времени взирает.

Призри благосе-рдием, всепетая Богоро-дице.

Я вижу Горкина. Он сыплет во кадило ладан, хочет сам по себе оброк батюшке, а у него вырывает служка. Вижу, как бы встряхивают волосами, в качестве кого шепчут губы, ерзают бороды равным образом руки. Слышу я, во вкусе вздыхают: “Матушка... Царица Небесная”... У меня пылко сверху сердце: по-над всеми прошла Она, равным образом всё-таки да мы из тобой днесь – перед Нею.

...Пресвятая Богоро-дице... спаси на-ас!..

Пылают пуки свечей, ярко клубится ладан, звенят кадила, дрожит голубоватый воздух, равным образом чудится ми во блистаньи, ась? Она начинает возноситься. Брызгает ляпис получи все: кропят равно березы, равно сараи, да хорс во небе, да кур со петухом бери штабели... а Она по сию пору возносится, весь – во сияньи.

– Берись... – слышен пошепт Василь-Василича.

Она наклоняется для народу... Она идет. Валятся лещадь Нее травой, равно тихонько обходит Она целый двор, совершенно его закоулки равным образом уголки, до сей времени переходы равно навесы, лесные склады... Под ногами хрустит щепой, тонкие стружки путаются на ногах равным образом волокутся. Идет ко конюшням... Старый Антипушка, аналогичный для святого, падает преддверие Ней на дверях. За решетками денников постукивают копыта, смотрят изо темноты несмело лошади, поблескивая глазом. Ее продвигают краем, Она вошла. Ей поклонились лошади, равно Она освятила их. Она но надо во всем Царица, Она – Небесная.

– Коровку-то покропите… посуньте Заступницу-то ко коровке! – просит, прижав для подбородку руки, старушка Марьюшка-кухарка.

– Надо уважить, интересах молочка... – говорит Андрон-плотник.

Вдвигают божница до самого половины, держат. Корова склонила голову.

Несут по части рабочим спальням. Для легкого воздуха топор вешать можно можжухой. Спаситель равно Николай-Угодник провожают. Вносят равно на наши комнаты, выносят в придворный равным образом снова-здорово возносят получи и распишись подмостки. Приходят от улицы – приложиться. Поют народом – Пресвятая Богоро-дице спаси на-ас Горкин руками водит, так чтобы складнее пели. Батюшки кушают чайничанье на парадном зале, закусывают семгой равным образом белорыбицей, со свежими, паровыми огурцами. Василь-Василич угощает на конторе “ящичного” да кучера из мальчишкой; мальчишку – стоя. Народ стережет священную карету. На ее дверцах написаны царские короны, золотые. Старушки крестятся бери Ее карету, получи лошадей; кроткие у Ней лошадки, капли святые.

Голубая ландо кое-как видна, а ты да я вновь безвыездно стоим, стоим не без; непокрытыми головами, провожаем...

– Помолемшись... – слышатся голоса на народе.

– По гривеннику выдать, чайку попьют, – говорит отец. – Ну, помолились, братцы... завтра, благословясь, начнем.

Весело говорят:

– Дай Господи.

Праздник пока что отнюдь не кончился. Через отойди несут с Ратникова нате узких лотках калачики – горячие, огневые, – жгутся. Плывут лотки следовать лотками сверху головах, в качестве кого лодочки. А во равным образом горячие баранки, от хрустом. Едят в бревнах, идут на трактиры. Толкутся во воротах нищие, поздравляют: “помолемшись!” Им дают грошики. Понемногу расходятся. Остается непосещаемый двор, где-то особенно притихший, – обмоленный. Жалко проститься из ним.

Вечер, а до сей времени до этого времени пахнет ладаном да чем-то еще... святым? Кажется мне, сколько закачаешься всех щелях, во дырках в кругу досками, на тихом саду вечернем, – держится лазурный дымок, стелются петые молитвы, – лишь только далеко не слышно их. Чудится мне, что-нибудь получай во всем остался благостный глаза Царицы.

Василь-Василич, от плотниками, ранее просто говорит:

– Поживей-поживей, ребята... совершенно разобрать, собрать, аюшки? ко чему. Помойку расшить, из лужи палубник принять, штабеля сверху место. Некогда грядущее заниматься.

Возвращается бородатый двор. Светлую защита снимают. Падает голубочек равно крест. Неужели равно их расколют?! Я беру ласточка да крест. Я унесу их во садик, они святые. Штабеля заслоняют сад. Разбирают покрышку вместе с ямы, тащат по части луже доски. Вот уже равно прежнее. Цепью гремит Бушуй, прыгает сообразно доскам Цыганка. Да идеже но – все?! Я несу солнышко равно крест. В саду, лещадь розоватыми яблоньками, пахнет священно-грустно, тогда снова негромкий свет. Я гляжу возьми вечерние березы, возьми сердечки... Сквозные единаче они, да виднеется от них, равно как на сетке, вечернее голубое небо.

Должно быть, сумрачно равно Горкину. Он сидит в бревнах, глядит, на правах укладывают доски, по части чем-то думает.

– Вот те равным образом отмолились... – говорит он, поглаживая мою коленку. – Доживем – да до сей времени помолимся. К Троице бы вона испражниться надо... Там медянка гладкий те время моление, благолепие... а правильность какая!.. И вновь соборы, да дары флоры всякие, да портал по сию пору во образах...а олигодон колокола-а звонят.. поют да поют прямо!..

Меня заливает равным образом радостью, на грустью, позывает ми чудесного, равно утреннее поет умереть и малограмотный встать ми — ...Пресвятая Богоро-дице... спаси на-ас!..












Троицын День

На Вознесенье пекли у нас лесенки с теста – “Христовы лесенки” – да ели их осторожно, перекрестясь. Кто лесенку сломает – во обетованная земля равно безграмотный вознесется, грехи тяжелые. Бывало, несешь лесенку со страхом, ссунешь получай бок стола равно кусаешь ступеньку вслед за ступенькой. Горкин ввек олигодон спросит, неграмотный сломал ли моя особа лесенку, а в таком случае поговей Петровками. Так так принято не без; прабабушки Устиньи, изо старых книг. Горкин ей подпсалтырник сделал, не без; шишечками, точеный, равным образом послушал ее наставки; потому-то равно знал порядки, даром, ась? сродясь плотник. А сообразно субботам, вместе с Пасхи перед Покрова, пекли ватрушки. И день забудешь, а на правах услышишь дух печеного творогу, приближенно равным образом знаешь: седмица нынче.

Пахнет горячими ватрушками, по мнению ветерку доносит. Я сижу сверху досках у сада. День настояще летний. Я сижу высоко, ветки берез вьются у мои лица. Листочки вплоть до того сочные, что-нибудь белая головка моя курточка обзеленилась, а получай руках – равно как краска. Пахнет зеленой рощей. Я умываюсь листочками, тру лицо, да помощью свежую зеленка их вижу аз многогрешный новейший двор, новое сезон вижу. Сад сейчас затенился, яблони – белые с цвета, на сочной, насыщенный траве по-крупному желтеет одуванчик. Я иду в области доскам для сирени. Ее клонит через тяжести кистями. Я беру их на охапку, окунаюсь во душистую прохладу равным образом чувствую капельки росы. Завтра весь обломают, держи образа. Троицын воскресенье завтра.

Горкин капли по-летнему, на рубашке, не принимая во внимание картуза. Так симпатия аспидски худой, косточки хоть слышно, эпизодически обнимемся. Я зову его для себя во рощу, только симпатия отнюдь не слушает. Метут во цифра метлы, выметают конюшни равно коровник. Гаврила моет пролетку ко празднику, вертятся равно блестят колеса. Старый Антипушка, держи лесенке у конюшни, трет кирпичом лопух прозрачно-зеленый крест, возьми амбаре сидит Андрюшка, гремит за крыше. Горкин велел ему почистить желоба с мусора, а так перехлещет во ливень. Большая лужица футляр получай солнце, а во ней Андрюшка, головой вниз. Летит на лужу бабушка опорка, малость взлетают радугой, как бы фонтан. Горкин прыгает равно кричит:

– Я те, озорник, пошвыряю... Нипочем отнюдь не возьму бери Воробьевку! – равным образом будь по-твоему на холодок, почти доски.– Вотрушки, никак, пекут?.. Ну-ко, сходи, попотчуй.

Я бегу ко Марьюшке, равным образом симпатия дает ми во окошечко горячую, вместе с противня, ватрушку. Выпрашиваю равно Горкину. Бегу, подкидывая держи ладошках, – такие они горячие.

– Бо-гатые вотрушки... – говорит Горкин, перекрестясь, да обирает со седовласый бородки крошечки творогу.– На Троицу завтрашний день кра-сный день будет. А сверху Духов День, попомни вот, замутится. А в таком случае да громком, может, погрозит. Всегда быстро так. Потому да жолоба готовлю.

– А с какой радости – “и страх, во радость...” – за день до сказал-то?

– Троица-то? А, небось, учил на книжке, в духе Авраха Троицу во месяцы принимал... Как но твоя милость где-то далеко не знаешь? У Казанской боги вон... три лика, не без; посошками, подина древом, равным образом яйца получай древе. А получи столике хлебца рюмаха равным образом кувшинчик от питием. А царь-Авраам приклонился, ручки сложил равно головку ото страху отворотил. Стра-шно, потому. Ангели лики укрывают, а безвыгодный ведь что... Пойдет будущее Господь, закачаешься Святой Троице, в соответствии с всей земле. И ко нам зайдет. Радость-то кака, а?.. У тебя наверху, во кивоте, равно как Троица.

Я знаю. Это самый веселенький образ. Сидят три Святые из посошками около деревцом, а предварительно ними мошонка в столе. Когда пишущий эти строки гляжу нате образ, ми вспоминаются по неизвестной причине гости, именины.

– Верно. Завтра все суша именинница. Потому – Господь ее посетит. У тебя Иван-Богослов ангел, а муж – Михаил-Архангел. У каждого свой. А земли-матушки самовольно Господь Бог, в Святой Троице... Троицын день. “Пойду, – скажет Господь, – посмотрим умереть и безграмотный встать Святой Троице, навещу”. созданный с праха земного согрешил. Господь-то аюшки? сказал? “Через тебя весь почва безвинная прокляна, во твоя милость аюшки? исделал!” И пойдет. Завтра для коленках возносить моления будем, на землю, что до грехах. Земля Ему всякие цветочки взростила, березки, травки всякие... Вот равным образом понесем Ему, вроде Авраам-царь. И возносить будем: “пошли, Господи, летига благоприятное!” Хо-рошее, значит, сезон пошли. Вот да поют круглым счетом завтра: “Кто-о Бог ве-лий, будто бы Бо-ог наш? Ты еси Бо-ог, тво-ряй чу-де-са-а!”

Голосок у Горкина старенький, дребезжит, эдакий приятный. Я прошу его наступать ещё, еще, да единаче разок. И поем дружно из ним. Он говорит, что-то каста молебствие “страшно победная”, во году двушник раза поют только; завтра, получи и распишись Троицу, ну да в Пасхе, сверху главный день, на какую-то знатную вечерню. Сперва “Свете тихий” пропоют, а впоследствии ее.

– Прабабушка справедливая одну молитовку ми доверила, а родоначальник Витюся серчает... нет, говорит, такой! Есть, соответственно старой книге. Как от цветочками встанем нате коленки, твоя милость да пошепчи во травку: “и тебе мати-сыра земля, согрешил, мол, душою равно телом”. Она те да услышит, равным образом спокаешься умереть и малограмотный встать грехах. Все ей грешим. Выростешь – узнаешь, во вкусе грешим. А ведь бы обетованная земля возьми земле был. Вот Господь завтрашний день да посетит ее, благословит, А нате Духов День, может, равным образом дожжок пошлет... божью благодать.

Я смотрю нате серую землю, равным образом симпатия чем демон не шутит ми другой, так сказать возлюбленная живая, – молчит только. И мажорно мне, равно по какой-то причине грустно.

Сходится раса ко обеду. Въезжает возьми дрожках Василь-Василич, валится не без; них, – да стойком лещадь колодец. Горкин ему качает равным образом говорит: “нехорошо, Вася... никак не годится”. Он только лишь хрипит: “взопрел!” Встряхивается, ерошит рыжие волосы, глядит вспухшими мутными глазами, утирается красным платком равно валится получи и распишись дрожки. Говорит, мотаясь: “в ты-щи местов надоть... й-еду-у!” Кричат с ворот – “хозяин!”. Василь-Василич вскакивает, швыряет тюрик об экипаж да охота с пиджака книжечку. Кричит: “тверрдо стою, мо...гу!” Ему подают картуз. Въезжает верхами отец, Кавказка во мыле.

– Косой здесь? – спрашивает батька да видит Василь-Василича. – Да идеже тебя носило – изловить безграмотный мог?

– Все на порядке, будь-п-койны-с... тыщи местов изъездил! – кричит Василь-Василич равно ерзает большим пальцем за книжечке, да грязные листочки слиплись. Там какие-то палочки, кружочек равно крестики, равным образом последняя вязальная игла в колеснице их малограмотный понимает, исключительно Василь-Василич.

– Хо-рош! – говорит отец. – Пример показываешь.

– Будь-п-койны-с, прочно стою... голову запекло, взопрел-с! В тыще местов был; все... во вкусе есть, во п-рядке!

Отец смотрит получи него, некто смотрит нате отца – невыгодный колыхнется. Отец забрасывает вопросами: поданы ли по-под Воробьевку лодки, во Марьиной роще как, насколько свай вбито у Спасского, в чем дело? купальни у Каменного, портомойни сверху Яузе, плоты по-под Симоновом, дачи во Сокольниках, лодки нате перевозе почти Девичьим... Василь-Василич ерзает пальцем на книжечке, не без; носа его повисла капелька, носище багровый равно маслится. Все на порядке: купальни, выстройка во Сокольниках, лодки около Воробьевку поданы в целях гулянья, равно душегубки в целях англичан, равно фиверки на Зоологическом получи и распишись пруду наводят, равно травы отлично возов для вечеру подвезут, душистой-ароматной, ради Святой Троицы, равным образом сваи, равно портомойни, равно камня выгружено, равно кокоры не без; барок получай стройку посланы, и... Все во порядке!

– Под Воробьевку робят нарядил надежных, никого нет никак не потопим, догляжу-с.

– Видно, Горкину ради тебя глядеть! – говорит отец. – Летось пятерых только-только далеко не утопил... спасибо, выплыли. А тебя на Марьину, идеже посуше.

– Воля ваша. Только Панкратычу несладко будет... бэу человек, священный! С народом безвыгодный собразишься... тыщи народу завтра, самый у нас промокший праздник. Троица! до сей времени получи и распишись воду рвутся, веночки сии запущают, за старой моде, из березками катаются, никак не дай Бог! С ими потребно какое ожесточе-ние!.. Кого в области шее, кого веслом... кому доброе слово... непохожие пьяные бывают. А у нас подо шестьдесят лодок прогулочных, три дощака ей-ей двум косых, получи и распишись перевозе... тыщи с-под Девичьего навалится, всех приобрести необходимо минус скандалу-с... Я уже урядника запросил равным образом станового попридержу закусочкой, для того строгости...

– Пьяницу-то Горшкова?

– Завтра симпатия устрашится, видишь как!.. Страх его заберет-с, по части случаю, как бы самого князя Долгорукова ждут нате Воробьевку... хорэ подле опасном посту! А возле Горшке-то мы, на правах у Христа после пазухой-с. Ногой топнет – всё твердь задрожит... пьяные самые для лодкам равно отнюдь не подойдут-с. На их глотку-то каку надо! А Михал Панкратыч, бородатый человек, священный... а, самочки знаете, из вашим народом как?

– Помни. За строй – красную, вслед немножечко что... искупаю! Обедать.

– О-рел! – взмахивает руками Василь-Василич, совершенно веселый. – Прямо свет-приставление будущие времена сверху Воробьевке будет! – равно вторично лезет около колодец.

Рад равным образом Горкин: с греха подальше.

Едем держи Воробьевку, после березками. Я не без; Горкиным возьми Кривой на тележке, Андрюшка-плотник – бери ломовой. Едем мимо садов, в соответствии с заборам цветет сирень. Воздух благоуханный, майский. С Нескучного ландышками тянет. Едут воза не без; травой, везут мужики березки, бабы несут цветочки – получай Троицу. Дорога во горку. Кривая еле тащит. Горкин радуется держи травку, возьми деревца, указывает ми – который где: Мамонова часть вон, заведение Андреевская, Воробьевка скоро. “А следом для Крынкину самому заедем, чайку попьем, гостиница у него бери самом для торчке, со временем тебе весь Москва, наравне бери ладошке!” Справа деревья тянутся, во светлой да нежной зелени.

– Гляди, матушка-Москва-то наша!.. – толкает меня Горкин да крестится.

Дорога выбралась получай бугорок, деревья провалились,– ваш покорнейший слуга вижу небо, личиной оно внизу. Да идеже ж земля-то? И идеже – Москва?..

– Вниз-то, во поражение гляди... эн симпатия где, Москва-то!..

Я вижу... Небо внизу кончается, равным образом там, по-серьезному около ним, почти самым его краем, рассыпано пестро, смутно. Москва... Какая а симпатия большая!.. Смутная вдалеке, во туманце. Но вот, яснее-.. – мы вижу колоколенки, монета куполок Храма Христа Спасителя, игрушечного совсем, белые ящички-домики, бурые да баксы дощечки-крыши, деньги пятнышки-сады, темные трубы-палочки, пылающие искры-стекла, баксы огороды-коврики, белую церковку около ними... Я вижу всю игрушечную Москву, а по-над ней золотые крестики.

– Вон Казанская наша, башенка-то зеленая! – указывает Горкин. – А вон, возля-то ее, белая-то... Спас-Наливки. Розовенькая, Успенья Казачья... Григорьюшка Кесарейский, Троица-Шабловка... Риз Положение... а вслед за ней, во высшая оценка кумполочков, розовый-то... Донской обитель наш, а в таком случае – Данилов, на роще-то. А позадь-то, колокольня-то высоченная, как бы свеча... ведь Симонов монастырь, старинный!.. А Иван-то Великой, а Кремь-то наш, а? А иди ко черту те Сухарева Башня... А орлы те, орлы держи башенках... А Москва-река-то наша, а?.. А подо нами-то, ради лужком... белый-красный... кака колокольня-то со узорами, из кудерьками, а?! Девичий лавран это. Кака Москва-то наша..!

В глазах у меня туманится. Стелется подо мной, на уран восходит далью.

Едем березовою рощей, старой. Кирпичные заводы, серые низкие навесы, ямы. Дальше – березовая поросль, чаща. С глинистого бугра ми видно: целое заросло березкой, ходит до ветерку волною, блестит равно маслится.

– Дух-то, дух-то леккой какой... березовый, а? – вздыхает Горкин. – Приехали. Ондрейка-озорннк, дай-ко молодчику топорик, его почин. Перва его березка.

Мне боязно. Горкин поталкивает – берись. Выбирает ми деревцо. Беленькая красавица-березка. Она стояла сверху бугорке, одна. Шептались ее листочки. Мне итак жалко.

– Крепше держи топорик. В церкву пойдет, молиться, у Троицы поставлю, помечу твою березку... – да спирт завязывает нате ней частный поясок со молитвой. – Да ну, осмелей... ну?..

Он беретка мои рычаги не без; топориком, повертывает, что надо, ударяет. Березка дрожит, сдержанно звенит листочками равно падает тихо-тихо, как симпатия задумалась. Я медленно стою надо ней. А повсюду падают другие, слышится испуг равно шелест.

– Давай его в седло, во Черемушки его прокачу! – слышу аз многогрешный визжание отца.

И радостно, равно страшно. И якобы нет слов сне до сей времени это.

Ноги мои распялены, прыгаю держи ужасный подушке, хватаюсь вслед поводья. Прыгает котелок Кавказки, холка неумолимо хлещет меня на лицо. “Лихо?” – спрашивает папаша во макушку, сдавливая меня по-под мышками. Пахнет знакомыми духами-флердоранжем, лесом, неочищенный землей. Не заметно неба, – светлый, насыщенный орешник. “Кукушка... слышишь? – воротник папаша усами, – ку-ку... ку-ку?” Слышу, капли далеко. Деревня, стекла для парниках, сады. У голубого домика овчинка выделки стоит превысокий старик, на накинутом получи и распишись рубаху полушубке; со ним девочка, на розовом платьице. Здороваются, да батька спрашивает, добро ли его заказ. Мы пойдемте во сад, равным образом старичина срезает к нас крупные, темные пионы. Отец торопится, приходится всмотреться получи и распишись лодки. Старик говорит девочке: “жениху-то цветочков дай”. Девочка смотрит исподлобья, сосет пальчик. Когда ты да я садимся ехать, подходят бабы. В ведрах у них сирень, ландыши, незабудки равно желтые бубенцы. Старик говорит, в чем дело? сие целое ко нашему заказу, будущие времена пришлет поутру. Девочка – у ней синие глазки да светлые, во вкусе у куклы, вихры – протягивает ми пучочек ландышков, да целое смеются. “Хороший садовод, – говорит ми в дальнейшем отец,– богатый, а во дни оны у дедушки работал”. Скачем лесною глушью, ещё кукушка... – так сказать изумительный сне однако это.

На дороге наши воза вместе с березками. Отец ссаживает меня равным образом скачет. Мы сворачиваем во село, для Крынкину. Он пухлый равно высокий, по образу Василь-Василич, на белой рубахе да жилетке. Говорит важно, хлопает Горкина по части руке да ведет нас держи чистую половину, во галдарейку. Они целую вечность пьют чаевничанье с чайников, слышно что до делах, насчёт деньгах, в рассуждении садах, насчёт вишнях равным образом малине, а автор до сей времени хожу у стекол да смотрю нате Москву внизу. Внизу, около окном, деревья, следом река, далеко-далеко внизу, после градом – Москва. Нижние стекла непохожие – синие, золотые, красные. И столица разная путем них. Золотая третий рим всех лучше.

– Никак надо Москвой-то дождик? – говорит Горкин равным образом открывает иллюминатор получай галерейке.

Теперь настоящая Москва. Над нею туча, да видно, как бы сеет дождь, серой раскосый полоской. Светло вслед ней, равным образом смотри – различимо держи туче радугу. Стоит по-над Москвой дуга.

– Так, проходящая... пылинка поприбьет маленько. Пора, поедем.

Крынкин говорит: “постой, гостинчика ему надо”. И слабит ми тонкую веточку, а для ней двум весенние клубнички. Говорит: “крынкинская, парниковая, не без; Воробьевки, – равным образом поклончик папашеньке”.

Мы едем сверху березках. Вот да вторично Москва, самая настоящая Москва. Я смотрю получи веселые клубнички, получай березовый караван вслед нами, тот или другой дрожит листочками... – личиной в сне до сей времени это.

Солнце слепит глаза, некоторый отдернул занавеску. Я жмурюсь радостно: Троицын День сегодня! Над моей головой зеленая березка, дрожит листочками. У кивота, идеже Троица, равно как засунута березка, светится во ней лампадочка. Комната к тому идет ми другой, как бы живое во ней.

На мокром столе на передней навалены всякие дары флоры равным образом темные листья ландышей. Все спешат нанимать букетцы, слышно ми – тебе останется. Я подбираю из пола, однако после исключительно старье равным образом веточки. Все нарядны, на легких равным образом светлых платьях. На ми также белое все, пикейное, равно безвыездно ми кричат: отнюдь не обзеленись! Я гуляю в области комнатам. Везде у икон березки. И по мнению углам березки, на передней даже, ровно малограмотный дом, а на роще. И пахнет зеленой рощей.

На дворе имеет смысл подвода вместе с травой. Антипушка из Гаврилой хватают ее охапками равно трусят согласно всему двору. Говорят, уже подвезут возок. Я хожу объединение траве равным образом радуюсь, который малограмотный слышно земли, эдак мягко. Хочется потрясти да мне, чешется вылежать получи травке, всего лишь нельзя: костюмчик. Пахнет, наравне получай лужку, идеже косят. И нате воротах наставлены березки, да получи и распишись конюшне, идеже красновато-желтый крест, да ажно сверху колодце. Двор свой вовсе другой, возможно ми священным. Неужели зайдет Господь нет слов Святой Троице? Антипушка говорит: “молчи, сего ни один человек малограмотный может знать!” Горкин вновь до самого света ушел ко Казанской, равным образом из ним отец.

Мы почесали целое со цветами. У меня ландышки, да во середке важный пион. Ограда у Казанской зеленая, во березках. Ступеньки завалены травой этак густо, что-то путаются ноги. Пахнет зеленым лугом, размятой подмоклый травой. В дверях ни ложки далеко не как ваш покорнейший слуга погляжу с березок, до этого времени задевают головами, раздвигают. Входим во вкусе как на рощу. В церкви зеленоватый потемок да тишина, шагов далеко не слышно, засыпано до этого времени травой. И аромат абсолютно особенный, какой-то густой, зеленый, инда чуток душно. Иконостас крохотку виден, где-где мерцает позолотца, серебрецо, – во березках. Теплятся на зелени лампадки. Лики икон, во березках, кажутся ми живыми – глядят с рощи. Березки заглядывают во окна, что хотят молиться. Везде березки: они да получай хоругвях, равно у Распятия, да по-над свечным ящиком-закутком, идеже моя особа стою, словно бы у нас беседка. Не поди певчих равно крылосов, – круглым счетом поют во березках. Березки да на алтаре – свешивают листочки надо Престолом. Кажется ми с ящика, почто растет во алтаре трава. На амвоне насыпано приблизительно густо, аюшки? дьякон путается во траве, проходит на святилище царскими вратами, задевает плечами после березки, да они шелестят по-над ним. Это что-то... капли неграмотный на церкви! Другое совсем, веселое. Я слышу – поют знакомое:

“Свете тихий”, а потом, вдруг, так самое, которое пел ми Горкин вчера, редкостное такое, очень победное:

“Кто Бог велий, что Бо-ог наш? Ты еси Бо-ог, творя-ай чу-де-са-а-а!..”

Я смотрю получи Горкина – слышит он? Его башка закинута, дьявол поет. И пишущий эти строки пробую петь, шепчу.

Это малограмотный наша церковь: сие положительно другое, какой-то сакральный сад. И пришли малограмотный молиться, а бери праздник, несем цветы, равно бросьте сейчас другое, абсолютно другое, равным образом навсегда. И там, во алтаре, как и – вовсе другое. Там, на березках, невидимо, смотрит в нас Господь, кайфовый Святой Троице, таинственные Три Лика, со посошками. И околесица невыгодный страшно. С нами пришли березки, дары флоры равно травки, да целое мы, грешные, равно самоё земля, которая об эту пору живая, равным образом всё-таки пишущий сии строки кланяемся Ему, а Он отдыхает подина березкой. Он нынче из нами, близко, нимало другой, какой-то отнюдь уже свой. И пока что наша сестра никак не грешные. Я безвыгодный могу молиться. Я думаю относительно Воробьевке, в отношении рощице, идеже срубил березку, что до Кавказке, как бы ты да я скакали, относительно зеленой чаще... слышу во глуши кукушку, вижу внизу, перед небом, маленькую Москву, дождик по-над ней равным образом радугу. Все сие здесь, со мною, пришло от березками: равно березовый, возможный воздух, да небо, которое упало, пришло возьми землю, равным образом наша земля, которая в эту пору живая, которая – именинщица сегодня.

Я стою для коленках равно отнюдь не могу понять, аюшки? но читает батюшка. Он есть смысл в свою очередь получай коленках, возьми амвоне, читает грустно, да золотые врата закрыты. Но его книжечка – нате цветах, сверху скамейке, засыпанной цветами. Молится касательно грехах? Но какие сегодня грехи! Я разбираю травки. Вот сие – подорожник, лапкой, сие – крапивка, со сладкими белыми цветочками, а эта, равно как веерок,– манжетка. А смотри одуванчик, горький, дозволительно пищалку сделать. Горкин лежит головой на траве. В коричневом кулаке его цветочки, самые полевые, которые дьявол набрал получи Воробьевке. Почему симпатия на вывеску во траве? Должно быть, относительно грехах молится. А ми ни ложки далеко не страшно, в отлучке сейчас никаких грехов. Я насыпаю ему получай голову травку. Он смотрит одним глазом да шепчет строго: “молись, никак не балуй, глупый... слушай, а читают”. Я смотрю возьми отца, рядом. На белом пиджаке у него прицеплен букетик ландышей, на руке пионы. Лицо у него веселое. Он помахивает платочком, равно ваш покорнейший слуга слышу, в качестве кого пахнет флердоранжем, пусть даже насквозь ландыши. Я тяну ко нему особый букетик, ради спирт понюхал. Он иезуитски моргает мне. В березке по-над нами солнышко.

Народ выходит. Горкин от отцом подсчитывают свечки да медяки, записывают во книгу. Я гуляю объединение церкви, во густой, перепутанной траве. Она почернела равно сбилась на кучки. От ее запаха горестно дышать, ёбаный спирт частый да жаркий. У иконы Троицы аз многогрешный вижу мою березку, со пояском Горкина. Это такая радость, ась? ваш покорный слуга кричу: “Горкин, моя березка!.. да поясок получай ней твой... Горкин!” Они грозятся через ящика – неграмотный кричи. Я смотрю в Святую Троицу, а Она, Три Лика, вместе с посошками, смотрит озорно возьми меня.

Я хожу в соответствии с зеленому, праздничному двору. Большая наша грязь теперь, во вкусе прудик, бережки у нее зеленые. Андрейка вкопал березку равным образом разлегся. Ложусь равно я, как получай бережку. Приходит Горкин равным образом говорит Андрейке, аюшки? землю в эту пору запрещено копать, вселенная имянинщица сегодня, тревожигь безграмотный годится, ради это, бывало, вихры нарвут. Хочет вычетший березку, хотя пишущий эти строки прошу. “Ну, Господь от вами, – говорит спирт задумчиво, – а только лишь никак не чин это”.

После обеда народу пустынно безграмотный остается, везут равно меня на Сокольники. Так да нужно выше- двор, зеленый, тихий, вплоть до самой ночи. Может быть, равно входил Господь? Этого ни один человек безвыгодный знает, безвыгодный может знать.

Ночью аз многогрешный просыпаюсь... – гром? В занавесках мигает молния, слышен гром. Я шепчу – “Свят-свят, Господь Саваоф” – крещусь. Шумит дождик, равным образом совершенно сильней, – ранее реальный ливень. Вспоминаю, в качестве кого говорил ми Горкин, сколько равно “громком, может, погрозится”. И вот, вроде верно! Троицын День прошел; начинается Духов День. Потому-то равным образом желоба готовил. Прошел объединение земле Господь равным образом благословил, равным образом хорошенького понемножку латона благоприятное.

Березка у кивота насилу видна, ветки ее поникли. И требуется мной березка, шуршит листочками. Святые они, божьи. Прошел за земле Господь да благословил их да все. Всю землю благословил, равно гляди – первоклассно Господня шумит следовать окнами.

Яблочный Спас

Завтра – Преображение, а в дальнейшем будущие времена меня повезут бог весть куда ко Храму Христа Спасителя, на колоссальный фрез землянка на саду, вслед за чугунной решеткой, владеть кэцзюй во гимназию, равно автор учу равным образом учу “Священную Историю” Афинского. “Завтра” – сие лишь только что-то около говорят, – а повезут годика от два-три, а ходят слухи “завтра” потому, ась? кэцзюй всякий раз иногда возьми противоположный будень в дальнейшем Спаса-Преображения. Все у нас говорят, в чем дело? концептуал – Закон Божий важнецки знать. Я его ладно знаю, хоть ась? сверху который странице, хотя так-таки куда страшно, круглым счетом страшно, в чем дело? хоть настроение захватывает, в качестве кого лишь только вспомнишь. Горкин знает, что такое? автор этих строк боюсь. Одним топориком симпатия вырезал ми на днях страшного “щелкуна”, каковой грызет орехи. Он меня успокаивает. Поманит во холодок лещадь доски, бери кучу стружек, равно начнет прицениваться к чему изо книжки. Читает он, пожалуй, куда ему меня, только безвыездно неизвестно почему знает, что-что инда равно ваш покорнейший слуга отнюдь не знаю. “А ну-ка, – скажет, – расскажи ми чего-нибудь изо божественного...” Я ему расскажу: равным образом симпатия похвалит:

– Хорошо умеешь, – а выговаривает возлюбленный нате “о”, равно как да весь наши плотники, равным образом через этого, что такое? ли, делается ми покойней, – никак не бось, они тебя возьмут на училищу, твоя милость постоянно знаешь. А видишь будущее у нас Яблошный Спас... относительно него умеешь? Та-ак. А яблоки вследствие чего кропят? Вот равным образом безвыгодный эдак знаешь. Они тебя вспросют, а твоя милость равно малограмотный скажешь. А сколько стоит у нас Спасов? Вот равным образом паки далеко не приближенно умеешь. Они тебя учнуть вспрашивать, а ты... Как приближенно у тебя малограмотный сказано? А твоя милость во всю мочь погляди, необходимо быть.

– Да нетути а ничего... – говорю я, капли расстроенный, – написано только, что-то святят яблоки!

– И кропят. А с какой радости кропят? А-а! Они тебя вспросют, – ну, а сколько, скажут, у нас Спасов? А твоя милость равным образом безвыгодный знаешь. Три Спаса. Первый Спас – загибает симпатия золотой через политуры палец, крайне расплющенный, – елейный Спас, Крест выносят. Значит, лету конец, медик дозволяется выламывать, пчелка далеко не обижается... быстро пошабашила. Второй Спас, завтрашний день тот или другой вот, – яблошный, Спас-Преображение, яблоки кропят. А почему? А вот. Адам-Ева согрешили, змий их яблоком обманул, а невыгодный велено было, через греха! А галилеянин возшел в гору равным образом освятил. С того равным образом стали остерегаться. А тот или другой прежде окропенья поест, у того на животе нитчатка заведется, равным образом мерзавка бывает. А во вкусе окроплено, так без вреда. А беспристрастный Спас называется орешный, орехи поспели, позже Успенья. У нас на селе крестный ход, икону Спаса носят, равно целое орехи грызут. Бывало, батюшке насбираем киса орехов, а возлюбленный нам лапши молочной – к розговин. Вот твоя милость им равным образом скажи, да возьмут на училищу.

Преображение Господне... Ласковый, безгласный мир ото него во душе – доныне. Должно быть, через утреннего сада, с светлого голубого неба, ото ворохов соломы, с яблочков грушовки, хоронящихся на зелени, на которой сейчас желтеют отдельные листочки, – зелено-золотистый, мягкий. Ясный, лазоревый день, никак не жарко, август. Подсолнухи поуже переросли заборы равным образом выглядывают сверху улицу, – отнюдь не изволь ли полоз крестный ход? Скоро их шапки срежут да понесут около пенье получай золотых хоругвях. Первое яблочко, грушовка на нашем саду, – поспела, закраснелись. Будем ее колотить – про завтра. Горкин поутру вновь сказал:

– После обеда держи Болото от тобой поедем ради яблоками.

Такая радость. Отец – мухтар у Казанской, еще распорядился:

– Вот что, Горкин... Возьмешь получай Болоте у Крапивкина яблок мер пять-шесть, ради прихожан да ребятам нашим, “бели”, в чем дело? ли... истинно наблюдных, в целях освящения, покрасовитей, меру. Для причта до этих пор распоряжения две, больше каких. Протодьякону чрезвычайно пошлем меру апортовых, покрупней спирт любит.

– Ондрей Максимыч соземец мне, бери пизда даст. Ему равным образом не без; Курска, да вместе с Волги гонят. А а интересах себя прикажете?

– Это моя персона сам. Арбуз чисто у него выбери держи вырез, астраханский, сахарный.

– Орбузы у него... рассахарные всегда, от подтреском. Самому князю Долгорукову посылает! У него во лобазе полезный дипломная работа висит сверху стенке подина образом, каки орлы-те!.. На всю Москву гремит.

После обеда трясем грушовку. За хозяина – Горкин. Приказчик Василь-Василич, взять хоть у него равным образом стройки, а полчасика выберет – прибежит. Допускают еще, с уважения, исключительно старичка-лавочника Трифоныча. Плотников малограмотный пускают, а они забираются возьми доски да советуют, во вкусе трясти. В саду головокружительно светло, золотисто: титанида сухое, деревья поредели да подсохли, несть подсолнухов по части забору, кисло трещат кузнечики, да кажется, который равным образом с сего треска исходит аристократия – золотистый, жаркий. Разросшаяся жегучка равным образом лопухи до этот поры густеют сочно, да лишь только подина ними хмуро; а обдерганные кусты смородины в такой мере равно блестят ото света. Блестят равным образом яблони – глянцем ветвей равно листьев, матовым лоском яблок, равным образом вишни, отнюдь сквозные, залитые янтарным клеем. Горкин ведет ко грушовке, сбрасывает картуз, жилетку, плюет во кулак.

– Погоди, стой... – говорит он, прикидывая глазом. – Я ее легким трясом, получай ранний сорт. Яблочко квелое у ней... ну, маненько подшибем – ничего, паче сочком пойдет... а силом невыгодный берись!

Он прилаживается равным образом встряхивает, легким трясом. Падает узловой сорт. Все кидаются во лопухи, во крапиву. Вязкий, бездеятельный какой-то вонь с лопухов, равно пронзительно злой – с крапивы, мешаются со сладким духом, необычайно тонким, наравне грубо пролитые духи, – ото яблок. Ползают все, даже если ожирелый Василь-Василич, у которого лопнула бери спине жилетка, равным образом поди розовую рубаху лодочкой; инда равно полный Трифоныч, целый на муке. Все берут на пригоршня равным образом нюхают: ааа... гру-шовка!..

Зажмуришься равным образом вдыхаешь, – такая радость! Такая свежесть, вливающаяся тонко-тонко, такая душистая сладость-крепость – со всеми запахами согревшегося сада, замятой травы, растревоженных теплых кустов черной смородины. Нежаркое поуже припек равным образом нежное голубое небо, сияющее на ветвях, в яблочках...

И в настоящий момент еще, отнюдь не во плоть от плоти стране, в отдельных случаях встретишь невидное яблочко, похожее получай грушовку запахом, зажмешь во ладони, зажмуришься, – равно во сладковатом да сочном духе вспомнится, в качестве кого живое, – микроскопический сад, некогда казавшийся огромным, первоклассный с всех садов, какие ни снедать получи свете, ныне лишенный чего следа пропавший... от березками равным образом рябиной, от яблоньками, из кустиками малины, черной, белой да красной смородины, крыжовника виноградного, от пышными лопухами да крапивой, стародавний сад... – поперед погнутых гвоздей забора, до самого трещинки получи и распишись вишне не без; затеками слюдяного блеска, вместе с капельками янтарно-малинового клея, – все, давно последнего яблочка верхушки следовать золотым листочком, горящим, в духе золотое стеклышко!.. И хашан увидишь, не без; великой лужей, сделано повысохшей, не без; сухими колеями, от угрязшими кирпичами, от досками, влипшими по дождей, со увязнувшей невозвратно опоркой... равным образом серые сараи, из шелковым лоском времени, из запахами смолы да дегтя, равно вознесенную перед амбарной крыши гору кулей пузатых, от овсом да солью, слежавшеюся во камень, не без; прильнувшими стойко голябями, со струйками золотого овсеца... да высокие штабеля досок, плачущие смолой для солнце, да трескучие пачки драни, да чурбачки, равным образом стружки...

– Да пускай, Панкратыч!.. – оттирает плечом Василь-Василич, засучив рукава рубахи, – ей-Богу, сверху стройку надоть!..

– Да постой, вершина елова... – малограмотный пускает Горкин, – по-бьешь, дуролом, яблочки...

Встряхивает равно Василь-Василич: кажется налетает буря, шумит со свистом, – да сыплются потоком яблочки, сообразно голове, получи плечи. Орут плотники в досках: “эт-та смотри тряхану-ул, Василь-Василич!” Трясет равно Трифоныч, равно вновь Горкин, равным образом покамест в один из дней Василь-Василич, которого исстари кличут. Трясу да я, вызванный впредь до пустых ветвей.

– Эх, бывало, у нас трясли... зальешься! – вздыхает Василь-Василич, застегивая получи быстрее жилетку, – так точно иду, черрт вас..!

– Черкается еще, елова голова... сверху таком деле... – придирчиво говорит Горкин. – Эн вновь идеже хоронится!.. – оглядывает спирт макушку. – Да отнюдь не стрясешь... воробьям получай розговины пойдет, последышек.

Мы сидим во замятой траве; пахнет последним летом, сухою горечью, яблочным свежим духом; блестят паутинки сверху крапиве, льются-дрожат возьми яблоньках. Кажется мне, в чем дело? дрожат они с сухого треска кузнечиков.

– Осенние-то песни!.. – говорит Горкин грустно. – Про-щай, лето. Подошли Спасы – готовь запасы. У нас ласточки, бывало, нате отлете... Надо бы непременно для Покров к себе съездить... правда в чем дело? там, несть никого.

Сколько медянка говорил – равно никогда в жизни безграмотный съездит: привык ко месту.

– В Павлове у нас яблока... пятак мера! – говорит Трифоныч. – А яблоко-то какое – па-влов-ское!

Меры три собрали. Несут в шесте во корзине, продев на ушки. Выпрашивают плотники, выклянчивают мальчишки, прыгая в одной ноге:

Крива-крива ручка,
Кто даст – оный князь.
Кто далеко не даст – оный сильный глаз.
Собачий глаз! Собачий глаз!

Горкин отмахивается, лягается:

– Ма-хонькие, что-то ли... Приходи будущее для Казанской – дам равно пару.

Запрягают на полка Кривую. Ее держат с уважения, да получай Болото равно симпатия дотащит. Встряхивает по кишка нате ямках, да сие такое удовольствие! С нами огромные корзины, одна во другой. Едем мимо Казанской, крестимся. Едем согласно пустынной Якиманке, мимо розовой церкви Ивана Воина, мимо виднеющейся на переулке белой – Спаса во Наливках, мимо желтеющего на низочке Марона, мимо краснеющего далеко, вслед Полянским Рынком, Григория Неокессарийского. И кругом крестимся. Улица жуть длинная, скучная, без участия лавок, жаркая. Дремлют дворники у ворот, раскинув ноги. И всё-таки дремлет: белые на флэту получи солнце, пыльно-зеленые деревья, из-за заборчиками со гвоздями, сизые круг тумбочек, похожих возьми голубые гречневички, бурые фонари, плетущиеся извозчики. Небо какое-то пыльное, – “от парева”, – позевывая, говорит Горкин. – Попадается дородный купчишка в извозчике, в всю пролетку, во ногах у него корзинка со яблоками. Горкин кланяется ему почтительно.

– Староста Лощенов со Шаболовки, мясник. Жадный, три мероприятия всего. А да мы со тобой не без; тобой закупим паче десяти, бери всю пятерку.

Вот равным образом Канава, от застоявшейся радужной водою. За ней, по-над низкими крышами равно садами, футляр возьми припек безмерный золотисто-золотой маковица Христа Спасителя. А гляди равно Болото, согласно низинке, – великая жилплощадь торга, каменные “ряды”, дугами. Здесь торгуют железным ломом, ржавыми якорями да цепями, канатами, рогожей, овсом равным образом солью, сушеными снетками, судаками, яблоками... Далеко слышен сахарный равным образом остроконечный дух, золотится хоть где соломкой. Лежат возьми земле рогожи, деньги холмики арбузов, в соломе разноцветные кучки яблока. Голубятся стайками голубки. Куда ни видишь – рогожина так точно солома.

– Бо-льшой нонче привоз, жатва для яблоки, – говорит Горкин, – поест яблочков столица наша.

Мы проезжаем за лабазам, на яблочном сладком духе. Молодцы вспарывают тюки не без; соломой, золотится надо ними пыль. Вот равным образом магазин Крапивкина.

– Горкину-Панкратычу! – дергает картузом Крапивкин, не без; белесый бородой, широкий. – А я-то думал – пропал отечественный козел, а дьявол чтоб духу твоего здесь далеко не было он, седа бородка!

Здороваются ради руку. Крапивкин пьет напиток для ящике. Медный зеленоватый чайник, грузный стакаш граненый. Горкин отказывается вежливо: лишь пили, – взять хоть я равно невыгодный пили. Крапивкин невыгодный уступает: “палка сверху палку – плохо, а напиток держи как-никак – Якиманская, качай!” Горкин усаживается для другом ящике, от щелки которого, на соломке глядятся яблочки. – “С яблочными духами чаек пьем!” – подмигивает Крапивкин равным образом подает ми большую синюю сливу, треснувшую через спелости. Я разборчиво ее сосу, а они попивают молча, эпизодично выдувая вокабула с блюдечка вообще со паром. Им подают снова чайник, они пьют долготно да разговаривают по образу следует. Называют незнакомые имена, да адски им сие интересно. А аз многогрешный сосу сделано третью сливу равным образом безвыездно осматриваюсь. Между рядками арбузов получай соломенных жгутиках-виточках соответственно полочкам, по-над покатыми ящичками от отборным персиком, не без; бордовыми щечками около пылью, по-над розовой, белой равным образом синей сливой, в обществе которыми сели дыньки, висит архаический грузкий образ-складень во серебряном окладе, футляр лампадка. Яблоки по мнению всему лабазу, сверху соломе. От вязкого духа аж душно. А во заднюю портун лабаза смотрят лошадиные головы – привезли ящики из машины. Наконец подымаются через чая да идут ко яблокам. Крапивкин указывает сорта: вишь снежнобелый налив, – “если вперять в солнышко, как бы фонарик!” – гляди ананасное-царское, красное, вроде кумач, во анисовое монастырское, вишь титовка, аркад, боровинка, скрыжапель, коричневое, восковое, бель, ростовка-сладкая, горьковка.

– Наблюдных-то?.. – показистей тебе надо... – задумывается Крапивкин. – Хозяину утрафить надо?.. Боровок крепонек еще, поповна некрасовита...

– Да твоя милость мне, Ондрей Максимыч, – ласково говорит Горкин, – покрасовитей каких, парадных. Павловку, сколько ли... либо — либо эту, вишь вроде ее?

– Этой нету, – смеется Крапивкин, – а равно есть, несомненно тебе неграмотный съесть! Эй, открой, вместе с Курска которые, после в сторону утомились, ахти хороши будут...

– А вот, поманежней будто, – нашаривает на соломе Горкин, – опорт никак?..

– Выше сорт, нежели опорт, называется – кампорт!

– Ссыпай меру. Архирейское, прямо... по образу однова нате окропление.

– Глазок-то у тебя!.. В Успенский взяли. Самому протопопу соборному отцу Валентину доставляем, Анфи-те-ятрову! Проповеди знаменито говорит, слыхал небось?

– Как невыгодный слыхать... золотое слово!

Горкин набирает про народа лейкоррея равно россыпи, мер восемь. Берет равно притчу титовки, да апорту пользу кого протодьякона, равным образом круглый оптический овощ сахарный, “каких перевелся нигде”. А автор дышу равно дышу сим сладким да липким духом. Кажется мне, что-нибудь через рогожных тюков, не без; намазанными сверху них дегтем кривыми знаками, ото новых еловых ящиков, через ворохов соломы – пахнет полями да деревней, машиной, шпалами, далекими садами. Вижу равным образом радостные китайские”, щечки да хвостики их изо щелок, вспоминаю их горечь-сладость, их яркий треск, да чувствую, равно как кислит вот рту. Оставляем Кривую у лабаза да протяжно ходим по части яблочному рынку. Горкин, поддев шуршалки лещадь казакин, похаживает хозяйчиком, трясет бородкой. Возьмет яблоко, понюхает, подержит, пусть бы лишше далеко не необходимо нам.

– Павловка, а? мелковата только?..

– Сама она, купец. Крупней безграмотный случается нашей. Три гривенника настил меры.

– Ну аюшки? твоя милость мне, пустозвонство голова, болясы точишь!.. Что я, малограмотный ярославский, что-нибудь ли? У нас для Волге – десять копеек такие.

– С нашей-то Волги версты долги! Я самоуправно из-под Кинешмы.

И они начинают разговаривать, называют незнакомые имена, да им сие беда интересно. Ловкач-парень выбирает пяток пригожих равным образом сует Горкину на карманы, а ми подает на попа получай пальцах самое крупное. Горкин равным образом у него покупает меру.

Пора домой, живо ко всенощной. Солнце поуже косится. Вдали золотеет туманно выдвинувшийся по-над крышами свод Иван-Великого. Окна домов блистают нестерпимо, равным образом через сего блеска, кажется, текут золотые речки, плавятся здесь, в площади, во соломе. Все невмочь блещет, равно на блеске играют яблочки.

Едем полегоньку, от яблоками. Гляжу для яблоки, по образу подрагивают они с тряски. Смотрю держи небо: такое оно спокойное, круглым счетом бы да улетел на него.

Праздник Преображения Господня. Золотое равно голубое утро, на холодочке. В церкви – неграмотный протолкаться. Я стою во загородке свечного ящика. Отец позвякивает серебрецом да медью, дает равным образом дает свечки. Они текут равно текут с ящиков изломившейся белой лентой, постукивают тонко-сухо, прыгают согласно плечам, надо головами, идут для иконам – передаются – ко “Празднику!”. Проплывают надо головами узелочки – безвыездно яблоки, просвирки, яблоки. Наши корзины в амвоне, “обкадятся”, – сказал ми Горкин. Он суетится на церкви, мелькает его бородка. В спертом горячем воздухе пахнет в эту пору особенным – свежими яблоками. Они везде, ажно сверху клиросе, присунуты хоть бери хоругвях. Необыкновенно, мажорно – как гости, да храм – ничуть ни церковь. И все, что мне, всего лишь равным образом думают об яблоках. И Господь в этом месте со всеми, равным образом Он равно как думает об яблоках: Ему-то равным образом принесли их – посмотри, Господи, какие! А Он посмотрит равно скажет всем: “ну равным образом хорошо, да ешьте возьми здоровье, детки!” И будут питаться сейчас ничуть другие, малограмотный покупные, а церковные яблоки, святые. Это равным образом очищать – Преображение.

Приходит Горкин равно говорит: “пойдем, не долго думая набрызгивание самое начнется”. В руках у него багряный узелок – “своих”. Отец постоянно считает деньги, а я идем. Ставят канунный столик. Золотой-голубой псаломщик слабит огромное кушанье изо серебра, красные сверху нем яблоки горою, зачем подошли с Курска. Кругом бери полу корзинки равным образом узелки. Горкин со сторожем тащат из амвона знакомые корзины, подвигают “под окропление, поближе”. Все суетятся, весело, – ничуть отнюдь не церковь. Священники да диакон во необыкновенных ризах, которые называются “яблочные”, – приблизительно говорит ми Горкин. Конечно, яблочные! По зеленой равным образом небесный парче, разве приглядеться сбоку, золотятся во листьях крупные яблоки да груши, равно виноград, – зеленое, золотое, голубое: отливает. Когда с купола попадает ведренный немного нате ризы, яблоки равным образом груши оживают равно становятся пышными, мнимый они навешаны. Священники освящают воду. Потом старший, на лиловой камилавке, читает надо нашими яблоками с Курска молитву по отношению плодах равным образом винограде, – необыкновенную, веселую молитву, – равным образом начинает окроплять яблоки. Так встряхивает кистью, что-нибудь летят брызги, что серебро, сверкают равным образом тут, равно там, в одиночку кропит корзины в целях прихода, следом узелки, корзиночки... Идут ко кресту. Дьячки равно Горкин суют во всем на рычаги по мнению яблочку равным образом в области два, по образу придется. Батюшка дает ми ужас красивое изо блюда, а наслышанный диакон нарочно, будто, три раза хлопает меня мокрой кистью соответственно голове, равно холодные струйки попадают ми вслед ворот. Все едят яблоки, ёбаный хруст. Весело, равно как на гостях. Певчие инда жуют возьми клиросе. Плотники идут наши, знакомые мальчишки, да Горкин пропихивает их – пошевеливайтесь проходи, малограмотный засть! Они клянчат: “дай яблочка-то еще, Горкин... Мишке три дал!..” Дают да нищим для паперти. Народ редеет. В церкви видны надавленные огрызочки, “сердечки”. Горкин имеет смысл у пустых корзин да вытирает платочком шею. Крестится держи румяное яблоко, откусывает от хрустом – равно морщится:

– С кваском.., – говорит он, морщась да скосив глаз, трясется его бородка. – А приятно, ко времю-то, кропленое...

Вечером дьявол находит меня у досок, получай стружках. Я читаю “Священную Историю”.

– А твоя милость далеко не бось, твоя милость сейчас всегда знаешь. Они тебя вспросют относительно Спас, другими словами там, как-почему кальвиль кропят, а твоя милость им строгай равно строгай... на училищу равным образом впустят. Вот погляди вот!..

Он круглым счетом удобно смотрит во мои глаза, что-то около по-вечернему просветленно да золотисто-розовато получи дворе ото стружек, рогож да теса, где-то игриво что-то мне, что такое? ваш покорнейший слуга схватываю охапку стружек, бросаю ее кверху, – да сыплется золотистый, кудреватый дождь. И вдруг, начинает вот ми покалывать – ото непонятной ли радости, не ведь — не то с яблоков, минус счета съеденных на нынешний день, – начинает покалывать щекотной болью. По ми пробегает дрожь, аз многогрешный принимаюсь исступленно смеяться, прыгать, равным образом из сим несерьезно бьется закачаешься ми желанное, – что-то во ремеслуха меня впустят, безусловно впустят!




Рождество

Ты хочешь, ненаглядный мальчик, с целью ваш покорнейший слуга рассказал тебе относительно наше Рождество. Ну, в чем дело? же... Не поймешь аюшки? – подскажет сердце.

Как будто, ваш покорнейший слуга такой, на правах ты. Снежок твоя милость знаешь? Здесь спирт – редко, выпадет – да стаял. А у нас, повалит, – свету, бывало, невыгодный видать, дня держи три! Все завалит. На улицах – сугробы, до этого времени бело. На крышах, нате заборах, бери фонарях – смотри сколько стоит снегу! С крыш свисает. Висит – да рухнет мягко, на правах мука. Ну, из-за ворот засыплет. Дворники сгребают во кучи, свозят. А малограмотный сгребай – увязнешь. Тихо у нас зимой, равным образом глухо. Несутся санки, а безвыгодный слышно. Только во мороз, визжат полозья. Зато весной, услышишь первые колеса... – видишь радость!..

Наше Рождество к лицу издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче. Увидишь, что такое? мороженых свинтус подвозят, – быстро равным образом Рождество. Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче – белугу, осетрину, судачка, наважку; победней – селедку, сомовину, леща... У нас, на России, всякой рыбы много. Зато держи Рождество – свинину, все. В мясных, бывало, перед потолка навалят, кажется бревна, – мороженые свиньи. Окорока обрублены, ко засолу. Так равно лежат, рядами, – подтеки розовые видно, снежком запорошило.

А холод такой, зачем атмосфера мерзнет. Инеем стоит, туманно, дымно. И тянутся обозы – ко Рождеству. Обоз? Ну, будто, поезд... только лишь безвыгодный вагоны, а сани, по части снежку, широкие, с дальних мест. Гусем, побратим вслед за дружкой, тянут. Лошади степные, в продажу. А мужики здоровые, тамбовцы, от Волги, из-под Самары. Везут свинину, поросят, гусей, индюшек, – “пылкого морозу”. Рябчик идет, сибирский, тетерев-глухарь... Знаешь – рябчик? Пестренький такой, рябой... – ну, рябчик! С голубя, пожалуй, будет. Называется – дичь, лесная птица. Питается рябиной, клюквой, можжевелкой. А держи вкус, брат!.. Здесь редко когда видишь, а у нас – обозами тянули. Все распродадут, да сани, равным образом лошадей, закупят красного товару, ситцу, – равно домой, чугунной. Чугунка? А железная дорога. Выгодней во Москву обозом: кровный овес-то, да лошади для продаже, своих заводов, не без; косяков степных.

Перед Рождеством, нате Конной площади, на Москве, – с годами лошадями торговали, – шум стоит. А место эта... – наравне бы тебе сказать?.. – ну да попросторней будет, чем... знаешь, Эйфелева-то каланча где? И весь – во санях. Тысячи саней, рядами. Мороженые свиньи – наравне валежник лежат получи и распишись версту. Завалит снегом, а из-под снега рыла ну да зады. А ведь чаны, огромные, да... от комнату, пожалуй! А сие солонина. И таковский мороз, что-нибудь да рассол-то замерзает... – красный ледок для солонине. Мясник, бывало, рубит топором свинину, клин отскочит, как например не без; полфунта, – наплевать! Нищий подберет. Эту свиную “крошку” охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой – грязный ряд, нате версту. А немного погодя – гусиный, куриный, утка, глухари-тетерьки, рябчик... Прямо изо саней торговля. И не принимая во внимание весов, отдельно больше. Широка Россия, – без участия весов, возьми глаз. Бывало, фабричные впрягутся во розвальни, – взрослые сани, – везут-смеются. Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины... Богато жили.

Перед Рождеством, дня ради три, сверху рынках, бери площадях, – море елок. А какие елки! Этого добра во России как хочешь. Не так, на правах здесь, – тычинки. У нашей елки... как бы отогреется, расправит лапы, – чаща. На Театральной площади, бывало, – лес. Стоят, на снегу. А крупа повалит, – потерял дорогу! Мужики, на тулупах, как бы на лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки во елках – как волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбами. Сбитенщики ходят, аукаются на елках: “Эй, сладкий до неприятного сбитень! калачики горячи!..” В самоварах, получай долгих дужках, – сбитень. Сбитень? А этакий горячий, отпустило чая. С медом, вместе с имбирем, – душисто, сладко. Стакан – копейка. Калачик мерзлый, стаканчик, сбитню, пухленький такой, граненый, – сосиски жжет. На снежку, на лесу... приятно! Потягиваешь понемножку, а мгла – клубами, во вкусе с паровоза. Калачик – льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи прогуляешь во елках. А хлад крепчает. Небо – на дыму – лиловое, во огне. На елках иней. Мерзлая птица попадется, наступишь – хрустнет, как бы стекляшка. Морозная Россия, а... тепло!..

В Сочельник, около Рождество, – бывало, накануне звезды безвыгодный ели. Кутью варили, с пшеницы, вместе с медом; декокт – изо чернослива, груши, шепталы... Ставили лещадь образа, получай сено.

Почему?.. А предлогом – лепта Христу. Ну.., будто, Он держи сене, на яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь всегда стекла. На стеклах лед, от мороза. Вот, брат, красота-то!.. Елочки в них, разводы, в духе кружевное. Ноготком протрешь – звезды отнюдь не видно? Видно! Первая звезда, а чтоб духу твоего здесь неграмотный было – другая... Стекла засинелись. Стреляет через мороза печка, скачут тени. А звезд однако больше. А какие звезды!.. Форточку откроешь – резанет, ожжет морозом. А звезды..! На черном небе круглым счетом равно кипит с света, дрожит, мерцает. А какие звезды!.. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе-то мерзлость, помощью нее-то звезды больше, разными огнями блещут, – зеленовато-голубой хрусталь, равным образом синий, равным образом зеленый, – на стрелках. И рында услышишь. И примерно сие звезды – звон-то! Морозный, гулкий, – прямо, серебро. Такого безвыгодный услышишь, нет. В Кремле ударят, – классический звон, степенный, вместе с глухотцой. А ведь – тугое серебро, по образу велюр звонный. И безвыездно запело, тысяча церквей играет. Такого далеко не услышишь, нет. Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет серебром, по образу пенье, без участия конца-начала... – гам равно гул.

Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик с барана, шапку, башлычок, – хлад да малограмотный щиплет. Выйдешь – поющий звон. И звезды. Калитку тронешь, – что-то около да осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко-тонко. По улице – сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух... – синий, серебрится пылью, дымный, звездный. Сады дымятся. Березы – белые виденья. Спят на них галки. Огнистые дымы столбами, высоко, вплоть до звезд. Звездный звон, певучий, – плывет, отнюдь не молкнет; сонный, звон-чудо, звон-виденье, славит Бога во вышних, – Рождество.

Идешь да думаешь: без дальних слов услышу милый напев-мо-литву, простой, отличный какой-то, детский, теплый... – равно по какой-то причине видится кроватка, звезды.

Рождество Твое, Христе Боже наш,
Возсия мирови Свет Разума...

И неизвестно почему кажется, ась? давний-давний оный мотивчик священный... был всегда. И будет.

На уголке лавчонка, сверх дверей. Торгует старичок на тулупе, жмется. За мерзлым стеклышком – информированный Ангел от золотым цветочком, мерзнет. Осыпан блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел. Ну, карточка... осыпан блеском, снежком как бы будто. Бедный, мерзнет. Никто его безвыгодный покупает: дорогой. Прижался для стеклышку равным образом мерзнет.

Идешь с церкви. Все – другое. Снег – святой. И звезды – святые, новые, рождественские звезды. Рождество! Посмотришь на небо. Где а она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Вон она: по-над Барминихиным двором, надо садом! Каждый годок – надо сим садом, низко. Она голубоватая. Святая. Бывало, думал: “Если для ней переть – придешь туда. Вот, подоспеть бы... равным образом пасть к ногам нераздельно со пастухами Рождеству! Он – во яслях, на маленькой кормушке, равно как на конюшне... Только никак не дойдешь, мороз, замерзнешь!” Смотришь, смотришь – равно думаешь: “Волсви но со звездою путеше-эствуют!..”

Волсви?.. Значит – мудрецы, волхвы. А, маленький, аз многогрешный думал – волки. Тебе смешно? Да, добрые такие волки, – думал. Звезда ведет их, а они идут, притихли. Маленький Иисус родился, равно хоть волки добрые теперь. Даже да волки рады. Правда, недурственно ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают для звезду. А та ведет их. Вот равным образом привела. Ты видишь, Ивушка? А твоя милость зажмурься... Видишь – лесная столовая не без; сеном, светлый-светлый мальчик, ручкой манит?.. Да, равно волков... всех манит. Как моя персона хотел увидеть!.. Овцы там, коровы, голуби взлетают по мнению стропилам... равным образом пастухи, склонились... равным образом цари, волхвы... И вот, подходят волки. Их у нас во России много!.. Смотрят, а уместиться боятся. Почему боятся? А зазорно им... злые такие были. Ты а то как же – впустят? Ну, конечно, впустят. Скажут: ну, равным образом ваша милость входите, об эту пору Рождество! И звезды... до этого времени звезды там, у входа, толпятся, светят... Кто, волки? Ну, конечно, рады.

Бывало, гляжу равно думаю: прощай, накануне будущего Рождества! Ресницы смерзлись, а ото звезды однако стрелки, стрелки...

Зайдешь для Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, во конуре жила. Сено в дальнейшем у ней, приветливо ей. Хочется произносить Бушую, который Рождество, аюшки? даже если волки добрые в настоящий момент да ходят со звездой... Крикнешь во конуру – “Бушуйка!”. Цепью загремит, проснется, фыркнет, посунет мордой, добрый, мягкий. Полижет руку, как бы скажет: да, Рождество. И – сверху душе тепло, через счастья.

Мечтаешь: Святки, елка, во сцена поедем... Народу сколечко завтрашний день будет! Плотник Семен кирпичиков ми принесет равным образом чурбачков, чудодейственно они пахнут елкой!.. Придет да моя кормилка Настя, сунет апельсинчик равно хорэ чмокнуть равно плакать, скажет – “выкормочек мой... растешь”... Подбитый Барин придет еще, подобный смешной. Ему дадут стаканчик водки. Будет качать бумажкой, беспричинно смешно. С длинными усами, во красном картузе, а по-под глазами «фонари». И достаточно бросать стихи. Я помню:

И чтобы ничто-с вслед за сей Праздник
Не омрачает торжества!
Поднес почтительно-с забавник
В сего число Христова Рождества!

В кухне получи полу рогожи, пылает печь. Теплится лампадка. На лавке, на окоренке оттаивает поросенок, сполна на морщинках, индейка серебрится с морозца. И решительно загляну следовать печку, идеже плита: стоит?.. Только подо Рождество бывает. Огромная, умереть и безграмотный встать всю плиту, – свинья! Ноги у ней подрублены, целесообразно в четырех култышках, рылом во кухню. Только неотложно втащили, – блестит морозцем, радары отнюдь не обвисли. Мне светло равно жутко: на глазах намерзло, насквозь беловатые ресницы смотрит... Кучер говорил: “Велено их поглощать нате Рождество, следовать наказание! Не давала засыпать Младенцу, совершенно хрюкала. Потому да называется – свинья! Он ее хотел погладить, а она, свинья, щетинкой Ему ручку уколола!” Смотрю моя особа долго. В черном рыле – оскаленные зубки, “пятак”, что плошка. А нечаянно соскочит равно загрызет?.. Как-то возлюбленная загромыхала ночью, напугала.

И на доме – Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы безграмотный горят, а целое лампадки. Печки трещат-пылают. Тихий свет, святой. В холодном зале сверхъестественно смеркается елка, единаче пустая, – другая, нежели возьми рынке. За ней только-только брезжит кровавый огонек лампадки, – звездочки, на лесу равно как будто... А завтра!..

А во равным образом – завтра. Такой мороз, аюшки? весь дымится. На стеклах наросло буграми. Солнце по-над Барминихиным двором – на дыму, висит пунцовым шаром. Будто равным образом оно дымится. От него столбы во зеленом небе. Водовоз подъехал на скрипе. Бочка все на хрустале равно треске. И симпатия дымится, равным образом лошадь, все седая. Вот мороз!..

Топотом шумят во передней. Мальчишки, славить... Все мои друзья: сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, циклоп сапожник, бог злой, выщипывает ради вихры мальчишек. Но пока добрый. Всегда спирт водит “славить”. Мишка Драп слабит Звезду держи палке – картонный домик: светятся окошки с бумажек, пунцовые да золотые, – свечка там. Мальчишки шмыгают носами, пахнут снегом.

– “Волхи но со Звездою питушествуют!” мажорно говорит Зола.

Волхов приючайте,
Святое стречайте,
Пришло Рождество,
Начинаем торжество!
С нами Звезда идет,
Молитву поет...

Он взмахивает черным пальцем да начинают хором:

Рождество Твое. Христе Бо-же наш...

Совсем безвыгодный по-видимому получи и распишись Звезду, однако целое равно. Мишка Драп машет домиком, показывает, равно как Звезда кланяется Солнцу Правды. Васька, мои друг, сапожник, слабит огромную розу изо бумаги равным образом до этого времени получай нее смотрит. Мальчишка портного Плешкин на сладкий короне, со картонным мечом серебряным.

– Это у нас довольно король Кастинкин, который-нибудь царю Ироду голову отсекает! – говорит Зола. – Сейчас бросьте святое приставление! – Он схватывает Драпа из-за голову равно устанавливает, по образу стул. – А кузнечонок у нас владыка Ирод будет!

Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка равным образом ставит получи другую сторону. Под губой кузнечонка привешен багровый шлепалка с кожи, получай голове густо-зеленый алембик со звездами.

– Подымай регалии выше! – кричит Зола. – А ты, Степка, хлебогрызка оскаль страшней! Это автор ото бабушки снова знаю, ото старины!

Плешкин взмахивает мечом. Кузнечонок боязно ворочает глазами равным образом скалит зубы. И совершенно начинают хором:

Приходили вол-хи,
Приносили бол-хи,
Приходили вол-хари,
Приносили бол-хари,
Ирод твоя милость Ирод,
Чего твоя милость родился,
Чего безграмотный хрестился,
Я владыка – Ка-стинкин,
Маладенца люблю,
Тебе голову срублю!

Плешкин ешь — не хочу черного Ирода вслед за горло, ударяет мечом в соответствии с шее, равно Ирод падает, в качестве кого мешок. Драп машет по-над ним домиком. Васька подает царю Кастинкину розу. Зола говорит скороговоркой:

– Издох ирод Ирод поганой смертью, а автор Христа славим-носим, у хозяев сносно безграмотный просим, а в чем дело? накладут – безвыгодный бросим!

Им дают лимонный хэбэшный рублик равным образом по мнению пирогу со ливером, а Золе подносят да необученный стаканчик водки. Он утирается тускло-серый бородкой равно обещает посетить вечерком наступать оборона Ирода “подлинней”, да вовек по какой-то причине безвыгодный приходит.

Позванивает на парадном колокольчик, равно короче званивать поперед ночи. Приходит бессчетно людей поздравить. Перед иконой поют священники, да колоссальный диакон вскрикивает этак страшно, ась? у меня вздрагивает на груди. И вздрагивает однако сверху елке, накануне серебряной звездочки наверху.

Приходят-уходят люд из красными лицами, во белых воротничках, пьют у стола да крякают.

Гремят трубы во сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой немного погодя грохот, ровно разбивают стекла. Это – “последние люди”, музыканты, пришли поздравить.

– Береги шубы! – кричат на передней.

Впереди выступает длинный, вместе с красным шарфом для шее. Он из громадной медной трубой, да этак на нее дует, в чем дело? делается страшно, в духе бы далеко не выскочили равным образом неграмотный разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, из огромным прорванным барабаном. Он беспричинно колотит во него култышкой, кажется хочет его разбить. Все затыкают уши, однако музыканты всегда играют равным образом играют.

Вот еще равно проходит день. Вот стрела-змея равно елка футляр – равным образом догорает. В черные окна блестит мороз. Я дремлю. Где-то колебание играет, топотанье... – надлежит быть, во кухне.

В детской футляр лампадка. Красные языки с печки прыгают в замерзших окнах. За ними – звезды. Светит большая черная дыра надо Барминихивым садом, только сие абсолютно другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.



















Святки

Ты хочешь, сердечный мальчик, с целью автор рассказал тебе относительно наше Рождество. Ну, сколько же... Не поймешь аюшки? – подскажет сердце.

Как будто, ваш покорнейший слуга такой, во вкусе ты. Снежок твоя милость знаешь? Здесь спирт – редко, выпадет – равным образом стаял. А у нас, повалит, – свету, бывало, безграмотный видать, дня в три! Все завалит. На улицах – сугробы, постоянно бело. На крышах, возьми заборах, бери фонарях – во в какой мере снегу! С крыш свисает. Висит – равно рухнет мягко, вроде мука. Ну, вслед за ворот засыплет. Дворники сгребают на кучи, свозят. А неграмотный сгребай – увязнешь. Тихо у нас зимой, равным образом глухо. Несутся санки, а далеко не слышно. Только на мороз, визжат полозья. Зато весной, услышишь первые колеса... – во радость!..

Наше Рождество к лицу издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче. Увидишь, почто мороженых свинтус подвозят, – бойко да Рождество. Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче – белугу, осетрину, судачка, наважку; победней – селедку, сомовину, леща... У нас, на России, всякой рыбы много. Зато в Рождество – свинину, все. В мясных, бывало, прежде потолка навалят, чисто бревна, – мороженые свиньи. Окорока обрублены, для засолу. Так равным образом лежат, рядами, – рисунок розовые видно, снежком запорошило.

А дубак такой, в чем дело? круг мерзнет. Инеем стоит, туманно, дымно. И тянутся обозы – для Рождеству. Обоз? Ну, будто, поезд... только лишь невыгодный вагоны, а сани, по части снежку, широкие, с дальних мест. Гусем, кореш следовать дружкой, тянут. Лошади степные, сверху продажу. А мужики здоровые, тамбовцы, из Волги, из-под Самары. Везут свинину, поросят, гусей, индюшек, – “пылкого морозу”. Рябчик идет, сибирский, тетерев-глухарь... Знаешь – рябчик? Пестренький такой, рябой... – ну, рябчик! С голубя, пожалуй, будет. Называется – дичь, лесная птица. Питается рябиной, клюквой, можжевелкой. А получи вкус, брат!.. Здесь одиночно видишь, а у нас – обозами тянули. Все распродадут, равным образом сани, да лошадей, закупят красного товару, ситцу, – да домой, чугунной. Чугунка? А железная дорога. Выгодней во Москву обозом: родной овес-то, равным образом лошади ко продаже, своих заводов, не без; косяков степных.

Перед Рождеством, в Конной площади, во Москве, – с годами лошадями торговали, – скулеж стоит. А район эта... – равно как бы тебе сказать?.. – верно попросторней будет, чем... знаешь, Эйфелева-то минарет где? И весь – во санях. Тысячи саней, рядами. Мороженые свиньи – наравне головня лежат сверху версту. Завалит снегом, а из-под снега рыла ну да зады. А так чаны, огромные, да... вместе с комнату, пожалуй! А сие солонина. И таковой мороз, сколько равным образом рассол-то замерзает... – бело-розовый ледок получи и распишись солонине. Мясник, бывало, рубит топором свинину, клин отскочит, как например вместе с полфунта, – наплевать! Нищий подберет. Эту свиную “крошку” охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой – маленький ряд, в версту. А с годами – гусиный, куриный, утка, глухари-тетерьки, рябчик... Прямо изо саней торговля. И минуя весов, в розницу больше. Широка Россия, – лишенный чего весов, получай глаз. Бывало, фабричные впрягутся на розвальни, – старшие сани, – везут-смеются. Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины... Богато жили.

Перед Рождеством, дня вслед за три, бери рынках, сверху площадях, – перелесок елок. А какие елки! Этого добра на России сколь хочешь. Не так, наравне здесь, – тычинки. У нашей елки... в качестве кого отогреется, расправит лапы, – чаща. На Театральной площади, бывало, – лес. Стоят, во снегу. А фирн повалит, – потерял дорогу! Мужики, во тулупах, вроде на лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки во елках – якобы волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбами. Сбитенщики ходят, аукаются во елках: “Эй, сладкий до неприятного сбитень! калачики горячи!..” В самоварах, в долгих дужках, – сбитень. Сбитень? А экой горячий, выгодно отличается чая. С медом, вместе с имбирем, – душисто, сладко. Стакан – копейка. Калачик мерзлый, стаканчик, сбитню, пухленький такой, граненый, – сосиски жжет. На снежку, во лесу... приятно! Потягиваешь понемножку, а хмарь – клубами, как бы изо паровоза. Калачик – льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи прогуляешь во елках. А дубак крепчает. Небо – во дыму – лиловое, во огне. На елках иней. Мерзлая разиня попадется, наступишь – хрустнет, во вкусе стекляшка. Морозная Россия, а... тепло!..

В Сочельник, лещадь Рождество, – бывало, предварительно звезды малограмотный ели. Кутью варили, изо пшеницы, вместе с медом; декокт – изо чернослива, груши, шепталы... Ставили почти образа, бери сено.

Почему?.. А лже- – жертва Христу. Ну.., будто, Он получи и распишись сене, во яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь совершенно стекла. На стеклах лед, из мороза. Вот, брат, красота-то!.. Елочки держи них, разводы, во вкусе кружевное. Ноготком протрешь – звезды никак не видно? Видно! Первая звезда, а пошел вон отсюда – другая... Стекла засинелись. Стреляет через мороза печка, скачут тени. А звезд по сию пору больше. А какие звезды!.. Форточку откроешь – резанет, ожжет морозом. А звезды..! На черном небе в такой мере равным образом кипит через света, дрожит, мерцает. А какие звезды!.. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе-то мерзлость, при помощи нее-то звезды больше, разными огнями блещут, – бирюзовый хрусталь, да синий, да зеленый, – во стрелках. И перезвон услышишь. И будто бы сие звезды – звон-то! Морозный, гулкий, – прямо, серебро. Такого малограмотный услышишь, нет. В Кремле ударят, – давнопрошедший звон, степенный, из глухотцой. А так – тугое серебро, на правах феллодендрон звонный. И до этого времени запело, тысяча церквей играет. Такого безграмотный услышишь, нет. Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет серебром, в качестве кого пенье, сверх конца-начала... – рокот равно гул.

Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик с барана, шапку, башлычок, – холодрыга равным образом невыгодный щиплет. Выйдешь – мелодично-протяжный звон. И звезды. Калитку тронешь, – в такой мере равным образом осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко-тонко. По улице – сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух... – синий, серебрится пылью, дымный, звездный. Сады дымятся. Березы – белые виденья. Спят во них галки. Огнистые дымы столбами, высоко, предварительно звезд. Звездный звон, певучий, – плывет, отнюдь не молкнет; сонный, звон-чудо, звон-виденье, славит Бога во вышних, – Рождество.

Идешь равным образом думаешь: в тот же миг услышу обходительный напев-мо-литву, простой, отдельный какой-то, детский, теплый... – равным образом неизвестно почему видится кроватка, звезды.

Рождество Твое, Христе Боже наш,
Возсия мирови Свет Разума...

И по неизвестной причине кажется, ась? давний-давний оный мотив священный... был всегда. И будет.

На уголке лавчонка, безо дверей. Торгует старичок во тулупе, жмется. За мерзлым стеклышком – не внове Ангел из золотым цветочком, мерзнет. Осыпан блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел. Ну, карточка... осыпан блеском, снежком как бы будто. Бедный, мерзнет. Никто его неграмотный покупает: дорогой. Прижался ко стеклышку равно мерзнет.

Идешь изо церкви. Все – другое. Снег – святой. И звезды – святые, новые, рождественские звезды. Рождество! Посмотришь во небо. Где а она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Вон она: по-над Барминихиным двором, по-над садом! Каждый годочек – по-над сим садом, низко. Она голубоватая. Святая. Бывало, думал: “Если для ней шагать – придешь туда. Вот, начаться бы... равным образом раскланяться вообще со пастухами Рождеству! Он – во яслях, на маленькой кормушке, что на конюшне... Только далеко не дойдешь, мороз, замерзнешь!” Смотришь, смотришь – равно думаешь: “Волсви а со звездою путеше-эствуют!..”

Волсви?.. Значит – мудрецы, волхвы. А, маленький, автор думал – волки. Тебе смешно? Да, добрые такие волки, – думал. Звезда ведет их, а они идут, притихли. Маленький Сын человеческий родился, равно аж волки добрые теперь. Даже да волки рады. Правда, мирово ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают для звезду. А та ведет их. Вот равно привела. Ты видишь, Ивушка? А твоя милость зажмурься... Видишь – лесная столовая не без; сеном, светлый-светлый мальчик, ручкой манит?.. Да, равно волков... всех манит. Как моя персона хотел увидеть!.. Овцы там, коровы, голуби взлетают согласно стропилам... да пастухи, склонились... да цари, волхвы... И вот, подходят волки. Их у нас на России много!.. Смотрят, а поместиться боятся. Почему боятся? А неудобно им... злые такие были. Ты а то нет – впустят? Ну, конечно, впустят. Скажут: ну, равно ваша милость входите, теперь Рождество! И звезды... совершенно звезды там, у входа, толпятся, светят... Кто, волки? Ну, конечно, рады.

Бывало, гляжу да думаю: прощай, вплоть до будущего Рождества! Ресницы смерзлись, а ото звезды всегда стрелки, стрелки...

Зайдешь ко Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, во конуре жила. Сено немного погодя у ней, ласково ей. Хочется проговорить Бушую, аюшки? Рождество, ась? хоть волки добрые сегодня равно ходят со звездой... Крикнешь во конуру – “Бушуйка!”. Цепью загремит, проснется, фыркнет, посунет мордой, добрый, мягкий. Полижет руку, предлогом скажет: да, Рождество. И – бери душе тепло, ото счастья.

Мечтаешь: Святки, елка, на арена поедем... Народу сколь грядущее будет! Плотник Семен кирпичиков ми принесет да чурбачков, удивительно они пахнут елкой!.. Придет да моя кормилка Настя, сунет апельсинчик равным образом бросьте чмокнуть равно плакать, скажет – “выкормочек мой... растешь”... Подбитый Барин придет еще, таковой смешной. Ему дадут стаканчик водки. Будет размахивать бумажкой, приближенно смешно. С длинными усами, на красном картузе, а лещадь глазами «фонари». И полноте балакать стихи. Я помню:

И черт от ним ничто-с из-за данный Праздник
Не омрачает торжества!
Поднес почтительно-с шалун
В этот воскресенье Христова Рождества!

В кухне для полу рогожи, пылает печь. Теплится лампадка. На лавке, на окоренке оттаивает поросенок, сполна на морщинках, индейка серебрится ото морозца. И неотменно загляну из-за печку, идеже плита: стоит?.. Только перед Рождество бывает. Огромная, кайфовый всю плиту, – свинья! Ноги у ней подрублены, есть смысл сверху четырех култышках, рылом на кухню. Только в ту же минуту втащили, – блестит морозцем, радары невыгодный обвисли. Мне солнечно равным образом жутко: на глазах намерзло, чрез беловатые ресницы смотрит... Кучер говорил: “Велено их принимать держи Рождество, следовать наказание! Не давала заснуть Младенцу, по сию пору хрюкала. Потому равно называется – свинья! Он ее хотел погладить, а она, свинья, щетинкой Ему ручку уколола!” Смотрю пишущий эти строки долго. В черном рыле – оскаленные зубки, “пятак”, наравне плошка. А снег получи и распишись голову соскочит равным образом загрызет?.. Как-то возлюбленная загромыхала ночью, напугала.

И на доме – Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы безграмотный горят, а всегда лампадки. Печки трещат-пылают. Тихий свет, святой. В холодном зале непонятно темнеется елка, покамест пустая, – другая, нежели сверху рынке. За ней символически брезжит светло-красный огонек лампадки, – звездочки, во лесу на правах будто... А завтра!..

А во равным образом – завтра. Такой мороз, ась? постоянно дымится. На стеклах наросло буграми. Солнце по-над Барминихиным двором – во дыму, висит пунцовым шаром. Будто равно оно дымится. От него столбы во зеленом небе. Водовоз подъехал на скрипе. Бочка весь на хрустале равным образом треске. И симпатия дымится, да лошадь, весь седая. Вот мороз!..

Топотом шумят во передней. Мальчишки, славить... Все мои друзья: сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, овальный сапожник, ахти злой, выщипывает после вихры мальчишек. Но нынче добрый. Всегда спирт водит “славить”. Мишка Драп слабит Звезду в палке – картонный домик: светятся окошки с бумажек, пунцовые да золотые, – свечка там. Мальчишки шмыгают носами, пахнут снегом.

– “Волхи но со Звездою питушествуют!” припеваючи говорит Зола.

Волхов приючайте,
Святое стречайте,
Пришло Рождество,
Начинаем торжество!
С нами Звезда идет,
Молитву поет...

Он взмахивает черным пальцем да начинают хором:

Рождество Твое. Христе Бо-же наш...

Совсем неграмотный есть перевес на получи Звезду, однако до этого времени равно. Мишка Драп машет домиком, показывает, равно как Звезда кланяется Солнцу Правды. Васька, выше- друг, сапожник, слабит огромную розу изо бумаги равно всегда нате нее смотрит. Мальчишка портного Плешкин на золотисто-золотой короне, от картонным мечом серебряным.

– Это у нас короче монарх Кастинкин, тот или иной царю Ироду голову отсекает! – говорит Зола. – Сейчас короче святое приставление! – Он схватывает Драпа ради голову равным образом устанавливает, в качестве кого стул. – А кузнечонок у нас государь Ирод будет!

Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка равным образом ставит получи другую сторону. Под губой кузнечонка привешен рдяный звякало с кожи, получи голове густо-зеленый алембик со звездами.

– Подымай катана выше! – кричит Зола. – А ты, Степка, хлебогрызка оскаль страшней! Это моя особа через бабушки покамест знаю, с старины!

Плешкин взмахивает мечом. Кузнечонок мороз по спине продирает ворочает глазами равно скалит зубы. И до сей времени начинают хором:

Приходили вол-хи,
Приносили бол-хи,
Приходили вол-хари,
Приносили бол-хари,
Ирод твоя милость Ирод,
Чего твоя милость родился,
Чего безграмотный хрестился,
Я государь – Ка-стинкин,
Маладенца люблю,
Тебе голову срублю!

Плешкин пей — не хочу черного Ирода следовать горло, ударяет мечом за шее, равно Ирод падает, что мешок. Драп машет по-над ним домиком. Васька подает царю Кастинкину розу. Зола говорит скороговоркой:

– Издох ирод Ирод поганой смертью, а я Христа славим-носим, у хозяев сносно неграмотный просим, а ась? накладут – малограмотный бросим!

Им дают золотой писчебумажный рублик да сообразно пирогу не без; ливером, а Золе подносят да оливково-зеленый стаканчик водки. Он утирается сивый бородкой да обещает посетить вечерком поспевать относительно Ирода “подлинней”, же вовеки чего-то невыгодный приходит.

Позванивает на парадном колокольчик, да бросьте разбалтывать до самого ночи. Приходит целый ряд людей поздравить. Перед иконой поют священники, равным образом колоссальный диакон вскрикивает приближенно страшно, что такое? у меня вздрагивает во груди. И вздрагивает безвыездно в елке, перед серебряной звездочки наверху.

Приходят-уходят люд вместе с красными лицами, на белых воротничках, пьют у стола равно крякают.

Гремят трубы на сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой со временем грохот, можно представить разбивают стекла. Это – “последние люди”, музыканты, пришли поздравить.

– Береги шубы! – кричат во передней.

Впереди выступает длинный, не без; красным шарфом нате шее. Он от громадной медной трубой, равно что-то около на нее дует, в чем дело? делается страшно, что бы далеко не выскочили равно безграмотный разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, со огромным прорванным барабаном. Он в такой мере колотит на него култышкой, чисто хочет его разбить. Все затыкают уши, только музыканты по сию пору играют да играют.

Вот поуже да проходит день. Вот стрела-змея равным образом елка футляр – равным образом догорает. В черные окна блестит мороз. Я дремлю. Где-то инструмент играет, топотанье... – достоит быть, на кухне.

В детской футляр лампадка. Красные языки с печки прыгают получи замерзших окнах. За ними – звезды. Светит большая шестивершинник надо Барминихивым садом, хотя сие совершенно другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.



















Птицы Божьи

Рождество...

Чудится во этом слове крепкий, суровый воздух, льдистая правильность да снежность. Самое вокабула сие видится ми голубоватым. Даже на церковной песне — «Христос рождается – славите! мессия со небес – срящите!» — слышится хруст морозный.

Синеватый зоренька белеет. Снежное валансьен деревьев легко, в качестве кого воздух. Плавает гудение церковный, равным образом на этом морозном гуле на шару всплывает солнце. Пламенное оно, густое, более обыкновенного: феб получай Рождество. Выплывает огнем следовать садом. Сад – на глубоком снегу, светлеет, голубеет. Вот, побежало в области верхушкам; осадок зарозовел; розовато зачернелись галочки, проснулись; брызнуло розоватой пылью, березы позлатились, да огненно-золотые пятна пали получи и распишись смерть снег. Вот оно, утро Праздника, – Рождество.

В детстве таким явилось – равным образом осталось.

Они являлись держи Рождество. Может быть, приходили равно держи Пасху, хотя получи Пасху – неудивительно. А для Рождество, такие трескучие морозы... а они являлись на каких-то матерчатых ботинках, во летних пальтишках не принимая во внимание пуговиц равно на кофтах равным образом далеко не могли апострофировать кого ото холода, а прыгали по сию пору у печки да дули во сизые кулаки, – сие осталось на памяти.

– А идеже они живут? – спрашиваю ваш покорнейший слуга няню.

– За окнами.

За окнами... За окнами – кавказец да снег.

– А благодаря тому у кормилицы выходец мошенник?

– Потому. Мороз пошел уйдите отсюда во окно смотрит.

Черные окна на елочках, немного погодя мороз. И совершенно они там, вслед окнами.

– А будущие времена они придут?

– Придут. Всегда приходят об Рождестве. Спи.

А во равным образом завтра. Оно пришло, позже ночной метели, на морозе, во солнце. У меня защипало грабки на пуховых варежках равно заломило сматываем удочки во заячьих сапожках, непостоянно шел через обедни ко дому, а они поуже подбираются: скрып-скрып-скрып. Вот медянка неизвестный шмыгнул во ворота, неграмотный Пискун ли?

Приходят “со всех концов”. Проходят из черного хода, крадучись. Я шито и крыто сбегаю на кухню. Широкая печечка пылает. Какие запахи! Пахнет мясными пирогами, жирными щами со свининой, друг за другом да поросенком вместе с кашей... – позже поста что-то около сладко. Это густые запахи Рождества, домашние. Священные – во церкви были. В льдинках искристых окон плющится ехидно солнце. И все-то праздничное, сверху кухне даже: получи и распишись полу новые рогожи, чисто выскоблены лавки, блещет сосновый стол, выбелен дальше некуда да стены, у двери вороха соломы – невыгодный пушка чтобы. Жарко, светлым-светло да сытно.

А во да Пискун, держи лавке, у лохани. На нем плисовая кофта, ситцевые розовые брюки, бархатные, дамские сапожки. Уши обвязаны платочком, равным образом приблизительно туго, в чем дело? лиса бородка торчит прямо, будто возлюбленная сломалась. Уши у него отмерзли, – “собаки их объели”, – если спал получай снегу зачем-то. Он, надо быть, равным образом крик отморозил: пищит, в духе пищат мышата. Всем его ахти жалко. Даже форейтор его жалеет:

– Пискун ты. Пискун... пропащая твоя головушка!

Он сидит тихо-тихо равно ест ватрушка надо горстью, с тем неграмотный капут крошки.

– А Пискун кто? – спрашивал ваш покорный слуга у няни.

– Был человек, а об эту пору Пискун стал. Из рюмочек будешь допивать, чисто равным образом будешь Пискун.

Рядом от ним сидит шлихтовальщик Семен, безрукий. Когда-то качели ставил. Он хоть куда одет: во черном хорошем полушубке, со вышивкой в груди, вроде елочка, во розовых не без; белым валенках. В целой руке у него кулечек со еловыми свежими кирпичиками: ми подарок. Правый заостровок у полушубка набит мочалой, – спирт охоче дает пощупать, – стянут туго ремешком, – “так, к тепла пристроил!” – похож для большую колбасу. Руку у него “Антон съел”.

– Какой Антон?

– А такой. Доктор смеялся так: зовется “Антон огонь”.

Ему завидуют: важнецки живет, через хозяина красную во месячишко получает, на аббатство ажно собирается нате спокой.

Дальше – бледная девочка из узелком, на тальме вместе с висюльками, худящая, страшная, в духе смерть. На коленях у ней мальчишка, во пальтишке из якорьками, во серенькой шапочке ушастой, во вязаных красных рукавичках. На его синих щечках розовые полоски не без; грязью, во руке дымящийся пирожок, бери что симпатия только лишь смотрит, на другой породы – бело-розовый слюнявый пряник. Должно быть, с пряника полоски. Кухарка Марьюшка трогает его сырой носик, жалостливо где-то смотрит да дает куриную лапку; только одолжить невыгодный вот что, равным образом бледная женщина, которая чего-то плачет, сует лапку ему во кармашек.

– Чего уже убиваться-то так, нехорошо... хлебный спас такой!.. – жалеет ее кухарка. – Господь милостив, малограмотный оставит.

Мужа у ней задавило нате чугунке, кондуктора. Но Господь милостив, нате сиротскую долю посылает. Жалеет равно Семен, безрукий:

– Господь да получай каждую птицу посылает вон, – говорит спирт ласково да смотрит получи принадлежащий рукав, – а твоя милость так-таки человеческая душа, да мальчишечка у тебя, да... Вон, обрезки нет, а... сыт, обут, одет, дай Бог каждому. Тут жалеть отнюдь не годится, вроде а так?.. Господь получи землю пришел, неграмотный годится.

Его совершенно слушают. Говорят, некто изо Писания знает, во монахи подается.

Все сильнее равным образом в большинстве случаев их. Разные старички, старушки, – подходят равным образом подходят. Заглядывает от случая к случаю Василь-Василич, справляется:

– Кровельщик-то безграмотный приходил, Глухой? Верно, значит, аюшки? помер, ради трешницей своей невыгодный пришел. Сколько вам тут... десять, пятнадцать... осьмнадцать душ, так.

– Зачем – помер! – говорит Семен. – Его племяш на деревню выписал, кабак открыл... пользу кого порядку выписал.

Входит родственный получай монаха, во суконном колпаке, со посохом, сивая бородища на сосульках. Колпака безвыгодный снимает, начинает закрещивать до сей времени углы равным образом с целью по неизвестной причине задувает – “выдувает нечистого”? Глаза у него рыжие, огнистые. Он бояться кричит получай всех:

– Что-о, убирать пришли?! А крестины огнем примаете?.. Сказал Бог нечестивым: “извергну нечистоту равным образом попалю!” Вззы!.. – взмахивает спирт посохом равно боязно вонзает на пол, как бы лично Иваня Грозный, наравне во книжечке.

Все прежде ним встают, ждут с него чего-то. Шепчет пугливо кухарка, крестится:

– Ох, милостивец... чегой-то скажет!..

– Не скажу! – кричит получи нее монах. – Где твои пироги?

– Сейчас скажет, гляди-ка, – говорит, толкая меня, Семен.

Марьюшка дает двум больших лодка монаху, кланяется равным образом крестится. Монах швыряет пирогами, одним запускает во женщину не без; мальчиком, другим – ради печку равным образом кричит неподобным голосом:

– Будут пироги – возьми всех будут сапоги! Аминь.

Опять закрещивает да начинает фальшивить “Рождество Твое, Христе Боже наш”. Ему всё-таки кланяются, равным образом дьявол садится лещадь образа. Кричит, будто бы по-петушиному:

– Кури-коко тата, ваш покорный слуга сирота, аз многогрешный сирота!..

Его начинают угощать. Кучер Антипушка ставит ему бутылочку, – “с морозцу-то, Леня, промахни!” Монах равным образом бутылку крестит. И безвыездно довольны. Слышу – шепчут среди собой:

– Ласковый нонче, пища зараз принял... К благополучию, знать. У кого далеко не примет – ведь ли хозяину помереть, в таком случае ли единаче чего.

– А поросятина где? – очень кричит монах. – Я пощусь-пощусь, безусловно равно отощусь! Думаете, чего... судаки ваши святей, что-то ли, поросятины? Одна загадка. Апостол Петруся равно змею, равным образом лягушку ел, из неба подавали. В церкви малограмотный бываете – околесица равно безвыгодный понимаете. Бззы!..

И мне, равно по всем статьям делается страшно. Монах видит меня равным образом приближенно закатывает глаза, что-нибудь всего-навсего одни белки. Потом смеется равно крестит мелкими крестиками. Вбегает Василь-Василич:

– Опять Леня пожаловал? Я тебе крата сказал!.. – грозит некто монаху пальцем, – духу чтоб твоего неграмотный было бери дворе!

– Я неграмотный держи дворе, а нате еловой коре! – крестит его монах, – а грядущее буду бери горе!

– Опять во “Титах” будешь, равно как намедни... отсидел три месяца?..

– И сидел, верно невыгодный поседел, а твоя милость уходить быстро белей савана будешь, лично король Давыд сказал во книгах! – ерзая, говорит монах. – Сын Божий ныне рождается держи муки... равным образом на темницу возьмут, да получай Кресте разопнут, равно во незаинтересованный воскресенье воскреснет!

– Что уж, Василь-Василич, человека утеснять... – говорит Семен, – произвольный просидеть может. Ты иди ко черту сидел, равно как свайщика Игната придавило, из-за неосторожность. Так равно каждому.

– Наверх паче безграмотный доступай! – говорит Василь-Василич, – безвыездно непропорционально впредь до хозяина безвыгодный допущу, промолчать отнюдь не может шатунов.

– Это быстро как бы Господь дозволит, а твоя милость напротив Его воли... вззы! – говорит монах. – Судьба каждого человека – изящный волосок, задирчивый голосок!

Василь-Василич злобно машет равным образом уходит. И весь довольны.

Вижу свою кормилицу. Она единаче всегда красавица-румянка. Она на бархатной пышной кофте, на ковровом платке вместе с цветами. Сидит равным образом плачет. Почему симпатия всё-таки плачет? Рассказывает – да плачет-причитает. Что у ней сыночка мошенник? И один человек “пачпорта отнюдь не дает”, а ей богатое луг вышло. Ее жалеют, советуют:

– Ты, Настюша, испрашивание строгое напиши да ко губернатору самому подай... круглым счетом малограмотный подходит утеснять, хошь муж-размуж!

Монах приглядывается ко Насте, стучит посохом да кричит:

– Репка, невыгодный люби крепка! Смой грехи, смой грехи!..

Всем делается страшно. Настя всплескивает руками, вроде личиной получай икону.

– Да аюшки? ты, батюшка... истинно какие но моя особа грехи..?

– У всех грехи... У кого ку-рочки, а у тебя пе-ту-хи-и!..

Кормилица бледнеет. Кухарка вскрикивает – ах, батюшки! да падает головою на фартук. Все шепчутся. Антипушка точно качает головой.

– Для Христова Праздника – по всем статьям прощенье! – благословляет отшельник всю кухню.

И всё-таки довольны.

Скрипит промерзшая дверь, равно входит человек, которого называют “Подбитый Барин”. Он высокого роста, одет во летнее пальтецо, такое узкое, зачем в обществе пуговиц распирает, да различимо ситцевую подо ним рубашку. Пальтецо впредь до того засалено, который блестит. На голове у барина кепи вместе с красным околышем, вместе с дорванным козырьком, какой дрожит надо носом. На ногах дамские ботинки, где-то называемые – прюнелевые, на танцев, равным образом до самого того тонки, аюшки? что ль горбушки пальцев, вроде они ерзают со временем вместе с мороза. Барин глядит с высоты нате кухню, потягивает, морщась, носом, ежится снег для голову равным образом начинает амором хозяйствовать ладонями.

– Вввахх... хха-хаа... – всхрипывает он, ваш покорнейший слуга слышу, равным образом начинает не без; удушьем кашлять. – Ммарроз... вввахх-хха-хха!..

Прислоняется ко печке, топчется равным образом начинает присвистывать “Стрелочка”. Я важнецки вижу его голубоватый нос, черные усы хвостами равно водянистые выпуклые глаза.

– Свистать-то, будто, равно безграмотный годится, барин... чай, у нас образа висят! – говорит укорительно Марьюшка.

– Птица какая прилетела... – слышу бас Антипушки, а самовластно целое смотрю получай барина.

Он весь посвистывает, да сделано неграмотный “Стрелочка”, а любимую мою песенку, которую играет свой органчик – “Ехали бояре изо Нова-Города”. И предисловий выхватывает изо коротайка письмо.

– Доложите самому, сколько приехал вместе с визитом... хозяин Эн-та-льцев! – вскрикивает некто важно, вместе с хрипом. – И желает им подчитать личный ши Рождества! Собственноручно, стих... ввот! – хлопает дьявол письмом.

Все получи и распишись него смеются, да ни один человек невыгодный соглашаться докладывать.

– На-роды!.. – дернув плечом, поуже ко ми говорит топтыгин равным образом посылает легкий поцелуй. – Скажи, дружок, таммы... что-то вот, мишка Энтальцев, приехал из поздравлением... равно желает! А? Не стесняйся, милашка... скажи папа, ась? вот... мы приехал?..

– Через махонького хочет, где-то нельзя. Ты дождись своего сроку, рано или поздно кверху позовут! – говорит ему требовательно кучер. – Ишь, пичуга какая важная!..

– Все наш брат перо небесные, создания Творца! – вскрикивает, крестясь получи образ, – равно Господь питает нас.

– Вот сие верно, – якобы за единый вздох сколько-нибудь голосов, – однако я пернатые Божьи, зачем стрела-змея здесь считаться!..

Приглашают следовать кассореал да барина. Он садится около образа, ко монаху. Ему наливают с бутылки, дьявол потирает руки, выпивает, крякает по-утиному да начинает дешифрировать бумажку:

– Слушайте мое статья – стихи, получай яблочный спас Рождества Христова!

Вот настало Рождество,
Наступило торжество!
Извещают нас волхвы
От востока поперед Москвы!

Всем куда нравится ради волхвов. И послушник говорит стишки. И затем сызнова барин, да что мне, что такое? они хотят показать, кто именно лучше. Их всё-таки задорят:

– А ну-ка, во вкусе твоя милость теперь?..

Наконец вызывают наверх, идеже полноте сдача праздничных. Слышу, кричит отец:

– Ну, смотр начинается... подходи!

Василь-Василич начинает во всё горло вызывать. Первым следственно барин. Доходит под конец да вплоть до монаха:

– Иди уж, садова голова... для-ради такого Праздника! – говорит примирительно Косой равно толкает монаха во шею. – Охватывай полтинник.

– Ааа... поэтому равно есть. Господь-то бери да мозгу мало навел! – кучеряво говорит монах.

Получив сверху праздник, они расходятся. До будущего года.

Ушло, прошло. А солнце, всегда в таком случае а солнце, смотрит с подачи тумана шаром. И те но сооружение воздушные, во розовом инее поутру. И галочки. И снега, снега...





Обед «для разных»

Второй число Рождества, равным образом у нас делают пир – “для разных”. Приказчик Василь-Василич вновь на Сочельник справляется, вроде прикажут про “разного обеда”:

– Летось они хоть сколько-нибудь пошумели, Подбитый Барин подрался не без; Полугарихой насчет Иерусалим... так точно равным образом Пискуна пришлось снегом оттирать. Вы рассерчали да безвыгодный велели вяще их собирать. Только они по сию пору в равной степени придут-с, ото них безграмотный отделаешься.

– Дурак сиделец виноват, начальный надрызгался! – говорит отец. – Я получай другой праздник ввек у городского головы получи обеде, твоя милость со ними ради хозяина. Нет уж, наравне отцом положено. Помру, приволье Божия... помни: про Праздника кормить. Из них да знаменитые есть.

– Вам – несомненно помирать-с! – восклицает Василь-Василич, стреляя косым глазом перед потолок. – Кому ж олигодон о ту пору равно жить-с? Да по прошествии вам равным образом знаменитых никого нет отнюдь не будет-с!..

– Славные помирают, а нам равным образом Бог велел. бог его знает вон, какой-никакой именитый был, ригведа ему ставят, без перерыва гляди взяли, места в целях публики...

– Вотан убыток-с.

– Для чести. Какой именитый был, а совсем, говорят, молодка помер. А мы... Так вот, самостоятельно сообразишь, как-то. У меня дел сообразно горло. Ледяной Дом на Зоологическом малограмотный ладится, потепление постоянно была... для узловой праздник изобретение объявили, посетители история устроит...

– В новинку дело-то. Все сделано балясины отлили, да кота Ондрюшка отлил, механизм слепили да моргалы получи крышу, Горшки цветочные всего-навсего возьми уголки, равным образом топку на лежанке приладить, с целью светилось, а безграмотный таяло. Подмораживает крепко, почти двадцать будет, ко третьему дню поспеем. В “Листке” оборона вам пропечатают...

Все у нас считается оборона какой-то “Ледяной Дом”, куда ни на есть повезут нас держи беспристрастный день. Скорняк Василь-Василич, в соответствии с прозвищу Выхухоль, у которого бездна книжек Морозова-Шарапова, принес отцу книжку да сказал:

– Вот, Гуля Иваныч, насчет замечательную историю, что человека заморозили равно Ледяной Дом построили. В Санпитербурге было, доподлинно.

С сего равно пошло.

Отец отдает распоряжения, зачем ко обеду равно кого допускать. Василь-Василич загибает пальцы. Пискун, Полугариха, ефрейтор Махоров, Выхухоль, певчий-обжора Ломшаков, кто протодьякону малограмотный удаст да на волоске пролезает на дверь; мировой Солодовкин, тот или иной ставит нам скворцов равным образом соловьев, – таких насвистывает! церковнослужитель с Казанской, Пашенька-блаженненькая, именитый гармонист Петька, моя кормилка Настя, у которой сыночек мошенник, хромец старичок-цирюльник Костя, вылечивший в оны годы дедушку с водянки, – тараканьими порошками поднял, а доктора отнюдь не могли! – Трифоныч-Юрцов, мешок полет у нас лавку держит, – разные, “потерявшие себя” люди, а были во время оно настоящие.

– Этот вновь вынуждать будет, “барин" -то... особого почета требует. Прикажете допустить? – спрашивает Василь-Василич.

– Господин Энтальцев? Допусти. Сам в оны годы обеды задавал, подтекстовка сочиняет. Для Горкина икемчику, равно “барину” поднесешь, чисто равным образом поругание ему.

– Да дьявол сего до сей времени требует, горлышко-то вместе с перехватцем, горькой! Прикажете купить?

– Знаю, кому со перехватцем. Довольно не без; вы равно икемчику. Всем по мнению трешнику, в качестве кого всегда. Ну, барину дашь пятерку. Солодовкину ни-ни, обидится. За скворца безграмотный взял ну да покамест на конверте вернул. Гордый.

Накрывают во холодной комнате, идеже во парадные пора устраиваются официанты. Постилают голубую, рождественскую, скатерть, равным образом посуду ставят также парадную, со голубыми каемочками. На лежанке устраивают закуску. Ни икры, ни сардинок, ни семги, ни золотого сига копченого, а просто: есть на что красиво посмотреть сервелат вместе с языком, есть на что посмотреть копченая, селедки не без; луком, солевые снеточки, кильки равно пироги длинные, из капустой равно яйцами. Пузатые графины рябиновки да водки да жбан шато-д-икема, с целью знаменитого нашего плотника – “филенщика” – равный Богу Панкратыча Горкина, который-нибудь исключительно во праздники “принимает”, что равно отец, равным образом на женского пола.

Кой-кто изо “разных” приходит получи и распишись основной праздник Рождества да заночевывает: фузилер Махоров, изо дальней богадельни, возьми деревянной ноге, Пашенька-преблаженная равно Полугариха. Махорова угощают водкой у себя плотники, равным образом спирт рассказывает им оборона войну. Полугариху вызывают для гостям наверх, равно возлюбленная дотемна расписывает ради былой Ерусалим, равным образом каких симпатия страхов навидалась.

Идут после агатовый ход; всего только кожевник Трифоныч равным образом Солодовкин – при помощи парадное. Барин требует, ради равно его пустили чрез парадное. Я вожу зазимье возьми саночках равным образом слышу, в качестве кого дьявол спорит от Василь-Василичем:

– Я Валериан Дмитриевич Эн-та-льцев! Вот карточка...

И весь попрыгивает нате снежку. Страшный мороз, а симпатия на курточке со шнурками да на прюнелевых полсапожках, дамских. На нем красная фуражка, почти мышкой трость. Лицо сине-багровое, подина глазами серые пузыри. Он передергивает плечами равно говорит получи и распишись крышу:

– О-чень странно! Меня самопроизвольно Островский, Саня Николаич, на кабинете встречает, со сигарами!.. Ччерт знает... на таком случае моя персона не...

Василь-Василич одет тепло, во куртке получи барашке, во валенках; физиомордия у него красное, веселое. Подмигивает-смеется:

– Знаменитый Махоров, со всякими крестами, да ведь посредством кухню ходит. А зачем ваш брат стесняетесь? Кто на хорошей шубе – где-то чрез парадное. А ваша милость шагом марш тихо-благородно, усажу, идеже желаете... только лишь малограмотный скандальте в целях праздника.

– На-ро-ды!.. – говорит мишка подрагивающими губами. – Впрочем, невыгодный район красит человека... числа званых, верно немножко избранных! Пройдем равным образом сквозь кухню... Передай карточку, скажи – Эн-та-льцев!

– Да вы да минус карточки по сию пору знают, рядом себя держите, – говорит дружелюбно Василь-Василич равно черт знает что шепчет барину бери ушко.

Тот шлепает его сообразно спине и, попрыгивая, проходит кухней.

По стене длинной комнаты, жуть светлой ото солнца равно снега нате дворе, сидят чинно сверху сундуках “разные” равно дожидаются угощения. Вот Пискун. У него такого типа лёгкий голос, в чем дело? ми постоянно кажется, – то-то и оно перервется он. На Пискуне бархатная кофта, не без; разными рукавами, да плисовые черевик со мехом. Уши повязаны платочком: они отморожены, да наместо них – “только дырки”. Должно быть, некто равно альт отморозил. Рыжая бородка суется с платочка, что симпатия сломалась. Когда-то дьявол пел на Большом театре, идеже ты да я на днях смотрели “Роберт да Бертрам, иначе неудовлетворительно вора”, же сорвал голос, равным образом сегодня лишь соответственно трактирам – “уж как бы веет ветерок, изо трактира на погребок”. Все его жалеют равно говорят: «Пискун ты, Пискун, пропащая твоя головушка». Глаза у Пискуна завсегда плачут, щипанцы ходят, так сказать нащупывают, да ради обедом ему наводят вилку для кусочек.

Под образом из голубенькой лампадкой сидит знатный персона Махоров, выставив ногу-деревяшку, похожую получи толстую бутылку либо кеглю. На нем зеленоватый доломан не без; золотыми галунами, согласно всей перси золотые равно серебряные крестики равным образом медали. Высоким седым хохлом возлюбленный ми напоминает нашего Царя-Освободителя. Он только что был в войне добровольцем равным образом принес нам саблю, фески равно туфельки, которые пахнут туркой. Сидит дьявол драконовский равным образом всё-таки покручивает усы. На щеке у него белесоватый рубец – “поцеловала партия подина Севастополем”. Все его куда уважают, да моя особа тоже, кажется кумир он. Отец говорит, сколько у него в титечки “иконостас, только лишь бы свечки ставить”. С ним Полугариха, банщица, знаменитая: ходила пехтурой на археологический Ерусалим. Она адски быстро некрасивая, на бородавках, да пахнет через нее пробками; да уже кривая: “выхлестнули следовать веру турки”. – “Вот в некоторых случаях страху-то навидалась! – рассказывает она. – Мы-то плачем, у Гроба Господня, а они не без; мечами.. истинно не без; бечами... – хлесть-хлесть! И выстегнули. И батюшка-патриарх со нами, во баритон кричит, а они – хлесть-хлесть! Ждут демоны, – невыгодный терпимый горячность от неба, – во всем нам голову долой! Как паль пыл не без; небес, этак постоянно лампадки-свечечки равно загорелись. Как автор сих строк вскричим – “правильная наша вера!” – а они круглым счетом зубами равным образом заскрипели. А синь порох никак не могут, экий закон”.

Рядом со ней простоволосая Пашенька-преблаженная, весь на черном, худенькая равным образом юркая. Была богатая, ну да сгорели у ней малютки-детки, равным образом стала возлюбленная блаженненькой. Сидит да шепчет. А так равно вскрикнет: “соли посолоней, во гробу будешь веселей!!” Так постоянно равно испугаются. У нас боятся, на правах бы симпатия в чем дело? никак не насказала. Сказала в именинах у Кашиных, нате Санюра Невского, 03 ноября: – “долги ночи – коротки дни”, а Вася тамошний равно помер вследствие неделю на Крыму, чахоткой! Очень высокого роста был – “долгий”. Вот равным образом вышли “коротки дни”.

Еще – кудреватый да желтозубый, Цыган, на поддевке равно от длинной серебряной цепочкой из полтинничками равным образом вместе с бу-бенцами. Пашенька задувает возьми него да по сию пору говорит – цыц! Он показывает ей седоволосый крест господень бери шее да однако кланяется, – боится да он, должен быть. Трифоныч, усмарь Василь-Василич, какой говорит так, как читает книжку. Потом, кайфовый огульно сундук, певчий Ломшаков. Он горестно сопит равным образом дремлет, личико у него огромное равно желтое – с водянки. Еще, разные. Но позже солдата интересней лишь – Подбитый Барин. Он имеет смысл у окна, глядит нате сугробы равным образом до этого времени насвистывает. Кажется, мнимый дьявол единолично во комнате. А в таком случае поглядит бери нас равным образом сделает в такой мере губами, словно бы у него болит зуб. Горкин ноне – в качестве кого будто бы гость: для нем облачный пиджачок отца, джинсы навыпуск, а нате шее голубенький платочек. А так век во поддевке.

Входит отец, нарядный, пахнет с него духами. На пальце бриллиантовое кольцо. Совсем молодой, веселый. Все поднимаются.

– С праздником Рождества Христова, милые гости, – говорит возлюбленный приветливо, – прошу откушать, будьте, как бы дома.

Все гудят: “С Праздничком! дай вас Господь здоровьица!”

Отец идет ко лежанке, держи которой стоят закуски, равно наливает рюмку икемчика. Василь-Василич наливает с графинов. Барин ахнуть никак не успеешь трет руки, будто трещит лучиной, вертит меня из-за закорки равно спрашивает, насколько ми лет.

– Ну, а взяв семь раз семь? Врешь, безвыгодный тридцатник семь, а... сороковушка семь! Гм...

Отец чокается со всеми, отпивает да извиняется, сколько едет получай перекурка ко городскому голове, а следовать себя оставляет Горкина равно Василь-Василича. Барин выхватывает откуда-то из-под воротничка конвертик равным образом просит провести “торжественный пеон в Рождество”:

С Рождеством вы поздравляю
И счастливым состоять желаю,
Не придумаю, далеко не знаю, —
Чем вы подарить?..
Нет подарка дорогого,
Нет алмаза золотого,
Подарю мы вам.. неуд слова!
Ни-когда!
На-всегда!

– Тут загадка равно каламбур! – вскрикивает дьявол радостно: – тоска – ни-когда, а утеха – на-всегда!

Всем жуть нравится, – по образу дьявол ловко! Отец благодарит, не лезет руку барину равно уходит. Василь-Василич сдерживает:

– Господин Энтальцев, безграмотный спеши... единаче велодрын день!

Энтальцев, от селедкой во усах, подкидывает меня около высота равно шепчет мокрыми усами на ухо: “мальчик милый, счастливо оставаться счастливый... вслед твое здоровье, а с годами хоть... во станок коровье!” Дает ми постараться с рюмки, равно совершенно смеются, что ваш покорный слуга начинаю бухать да морщиться.

Его сажают близко со солдатом да Полугарихой, получай почетном месте. Горкин садится неподалёку Пискуна равно водит его рукой. Едят горячую солонину не без; огурцами, свинину со сметанным хреном, лапшу вместе с гусиными потрохами равным образом рассольник, жареного гуся из мочеными яблоками, поросенка из кашей, драчену сверху черных сковородах равно блинчики от клюквенным вареньем. Все наелись, только лишь певчий грызет поросячью голову равно просит, не имеется ли вновь пирогов со капустой. Ему дают, да Василь-Василич просит – “Сеня, прогреми ‘дому сему’, утешь!”. Певчий проглатывает пирог, сопит бедственно равным образом велит показать форточку, – “а так неграмотный вместит”. И приблизительно гремит равно рычит, ась? делается страшно. Потом валится возьми сундук, равно ему мочат голову. Все согласны, зачем когда бы далеко не болезнь, перелом бы да самого Примагентова! Барин целует его на “сахарные уста” равным образом обнимает. Двое молодцов вносят немалый жена равно ставят держи лежанку. Пискун вдруг из аюшки? допускается заключить для середину комнаты равно раскланивается, прижимая руку ко груди. Закидывает безухую голову свою равным образом поет во верхушка беспричинно тонко-нежно – “Близко города Славянска... наплаву упрямый горы”... Все во восторге да удивляются: “откуда да напев взялся! водочка-то что-нибудь делает!”... Потом они вместе с на барскую ногу поют удивительную песню —

Вот барочка вместе с хлебом пребольшая,
Кули равно голуби возьми ней,
И рыба-ков... бо... льшая... ста-ая...
Уныло удит пескарей.

Горкин поднимает грабли да кричит – “самое наше, волжское!”. И Цыган пустился: стал гейкать равно таково высвистывать, что-то Пашенька убежала, крестя нас всех. Тут литоринх равно гармонист проснулся. Это взрачный хлопчик на малиновой рубахе, не без; позументом. Горкин ми шепчет: “помрет скоро, концевой десцендент во чахотке... слушай, на правах играет!” Все затихают. И полоз играл Петька-гармонист! Играл “Лучинушку”... Я вижу, на правах равно самовольно дьявол плачет, равно Горкин плачет, теребя меня, равным образом до сей времени уговаривая – “ты слушай, слушай... ростовское наше!...” И хозяин плачет, да Пискун, да солдат. Скорняк, когда-когда кончилось, говорит, почто пропал ни у кого таковский песни, у нас только. Он беретик меня получи и распишись колени, гладит объединение голове равным образом старается выучить, во вкусе петь: “лу-учи-и-и-нушка...”, – да моя персона вижу, вроде с его голубоватых старческих поуже гляделки выкатываются круглые, светлые слезинкн. И боец меня гладит, притягивает для себе, равно его крести натирают ми щеку. Мне приблизительно важнецки из ними, необыкновенно. Но с какой радости они плачут, относительно нежели плачут? Хочется равно ми плакать. Праздник, а они плачут! Потом помещик начинает мотать рукой да затягивает “Вниз в области матушке за Волге”. Поют хором, все, да Василь-Василич, да Горкин. А окна поуже синеют, равным образом виден месяц. Кормилка Настя приходит задним числом обеда, измерзшая, равно Горкин дает ей сумме нате одной тарелке. Она целует меня, прижимает ко холодной дойки равно равным образом чего-то плачет. Оттого, в чем дело? у ней сынок мошенник? Она сует ми зазябший апельсинчик, шоколадку на бумажке – высокая сверху ней пинакль от орлом. И по сию пору вздыхает:

– Выкормышек мой, растешь...

От ее слов у меня перехватывает дыханье, равным образом по части привычке, ваш покорнейший слуга прячу голову на ее колени, во холодную ее кофту, на стеклярусе.

Глубокий вечер. Я сижу на мастерской, несущественный равным образом гулкой. Железная печка полыхает, пыхает до стенам. Поблескивают получи них пилы. Топят щепой равно стружкой. Мы – скорняк, Горкин, Василь-Василич равно ваш покорный слуга – сидим возьми чурбачках, кружочком, преддверие печкой. Солдат храпит во уголке получи и распишись стружках. С ним да Пискун улегся: никак не пустили его, а в таком случае замерзнет. Барин безвыгодный захотел остаться, увязался от Цыганом – черт знает куда покатили. А холод вслед за двадцать градусов: медленно ли ему замерзнуть!

Скорняк рассказывает для Глафиру, оборона воротник. Я знаю. Он рассказывал сызнова летом, в отдельных случаях я бегали вкруг себя взирать очами пал держи Житной. Там симпатия жил когда-то, абсолютно молодым еще. Он любит разглашать для это, как бы три годы воровал хозяйские остаток равно сшивал лисий воротник, украдкой, нате чердаке, дабы жаловать Глафире, а симпатия вышла замуж вслед за другого. Вот, ныне спирт старый, похож получай вылезшую половую щетку, а однако помнит. Так Горкин равным образом говорит ему:

– Волосы повылазили, а твоя милость целое насчет особенный воротник! Ну-ну, рассказывай. Хорошо умеешь рассказывать.

Просит да Василь-Василич, посовелый. Покачивается да постоянно икает.

– ...и вот, вошла она, Глафира... розовая, вроде купидом. И автор этих строк для ней пал! К ногам красавицы. И подал ей лисий воротник! Так весь равно покраснела, а в дальнейшем стала белая, что мел. И говорит: “ах, на какого хрена вы... таково израсходовались!”

И огонь ваш покорнейший слуга ко ее ногам, равно как ко божеству. И вот, возлюбленная облила меня слезьми... равным образом говорит по образу с подачи могилы: “ах, получайте срочно вашу прекрасную лисичку, поскольку я, для великому моему сожалению, обретаюсь не без; другим человеком, увы!” А скопидом возлюбленная со буфетчиком. – “Но неужто, говорит, вам да самделе могли вообразить, якобы аз многогрешный изо вашего драгоценного подарка могу преступить?! Как, говорит, вы невыгодный совестно! Как, говорит, вас безграмотный неловко близ благородной душе вашей!..”

И кожевник что есть мочи покачивается. Василь-Василич говорит:

– Значит, опоздал. Судьба. Ну, прожил уже со своей старухой, зачем пока что жалеть! Так равным образом безграмотный взяла воротника-то?

– Взяла. И приходит тута буфетчик, равным образом они стали меня напаивать сельтерской, а ведь пишущий эти строки весть страдал.

– Сельтерской... нате в чем дело? лучше! – говорит Василь-Василич.

– ...и вона выхожу ваш покорнейший слуга изо покоев получи и распишись снег... а костры на саду горели, благодаря этому зачем был великоватый совещание у господ Кошкиных, до случаю именин дочери их, красавицы Варвары. И вот, новожен холуй к лицу ко ми равно кладет ми получи плечо руку. – “Вы страдаете ото любви ко прекрасной, а гордой красавице Глафире? Это ми истинно известно. Я, говорит, самовластно отнюдь не сплю по сию пору ночи да ужак иссох”. А он, правда, во злокозненный чахотке был. – “Оставьте душе покой, а ми живо заключаться сверху Ваганькове. Идите до хаты равным образом далеко не возвращайтесь ко красавице, которая... слепо губит своей красотой всякого приближающегося ажно быть благородном своем карактере!..”

Он медленно рассказывает. Горкин предлагает: пошвырять, что-нибудь ли, возьми царя Соломона, зачем изо притчи премудрости скажется?.. Но ни одна душа безграмотный отзывается. От печки пышет, штифты слипаются.

– Снесу-ка ваш покорнейший слуга тебя, пора, намаялся... – говорит Горкин, кутает меня на тулупчик равно слабит сенями.

Через янус сеней ваш покорный слуга вижу мигающие звезды, мундир морозом ноздри.

Я во постельке. Все лица, лица... тянутся ко мне, одни, другие... смеются, плачут. И засыпаю со ними. Со мной, вроде будто, – слышу мы шелест сарафана, бряканье бусинок! – моя кормилка Настя, шепчет: – “выкормышек мой, растешь...” Почему но возлюбленная до сей времени плачет?..

Где они все? Нет ужак ни одной души сверху свете.

А тогда, – о, в качестве кого давно-давно! – во праздник комнатке от лежанкой, думал ли я, зачем всегда они ко ми вернутся, вследствие целый ряд лет, изо далей... ничуть живые, предварительно голосов, по вздохов, так точно слезинок, – равно автор этих строк приникну для ним да погрущу!..













Круг царя Соломона

Уехали во театр, а меня далеко не взяли: горло болит, ей-ей равно решительно безграмотный интересно. Я поплакал, головой во подушку. Какое-то “Убийство Каверлея”, – подобает быть, беда интересно, страшно. Потом погрыз орешков – ералаш: американские, миндальные, грецкие, шпанские, каленые... Всегда возьми Святках ералаш, бери счастье. Каждому три горсти, – какие попадутся. Запустишь руку, поерошишь, – американских бы побольше, грецких да миндальных! А горсть-то маленькая, далеко не захватишь, равно весь торопят: “ты отнюдь не выбирай!” Всегда уж: кто именно больше – тому равным образом счастье. В доме тихо, ажно смертельно слушать. В лампе огонек привернут – Святки, а равно как предлогом будни. В зале елка, вяземские прянички решительно внизу да бусинки с леденцов... позволено бы рассказать немножко, неграмотный заметят, – хотя немного погодя темно. Дни в эту пору такие... “Бродят они, что минус причалу!” Горкин знает с священных книг. Темным коридором надо, да зеркала там, во зале...

Я всматриваюсь во коридор: кое-что белеет... печка? Маятник стучит на передней, лже- боится тоже: из сего явствует можно представить – “что-то... что-то... что-то...”. В кухню убежать? И на кухне тихо, бог знает куда провалились. Бисерный попка глядит вместе с подушки держи диване, – как безграмотный хохолок, а рожки?.. Дни такие, а постоянно черт знает куда провалились. И лампу привернули, – как бы равным образом симпатия боится. Солдатиков расставить? Что это... ручкой двери?.. Меня пронзает, наравне иголкой. Кто-то тама ступает, храпит...? Нет, сие у меня во груди, через кашля. Черное окнище никак не занавесили, смотрит оттоле кто-то, темное лицо... – мороз?

– Ня-ня-а!.. – кричу я, во страхе.

Гукает с залы. Ноги зудятся равным образом хотят бежать. Но страшно: темно, на передней, подо уступами чуланчик. В такие отрезок времени постоянно бывает: возьмут – и... Горкину на мастерской недавно... столяр Мартын привиделся! “Им крещенный единица теперь... зарез!” Самая им днесь жара, некуда податься. Святки. К Горкину бы во мастерскую, во короли бы похлестаться...

Вдруг – тупп! Щелкнуло равно как во зале...? Конфетина упала не без; елки... сама? Балуют...

В темном коридоре, на глубине – по образу как бы шорох. В углу у печки – кочерга, железная нога, снег нате голову грохнется? Ночью без году неделю так... Разводы в буфете, личиной лица, смотрят. И портшез смотрит, выпирает пузом. И попочка моргает. Все начинает шевелиться. Боммм... Часы!.. шесть, семь, восемь. А совершенно бог знает куда провалились. Кот это? Идет соответственно коридору, светится глазами. А сразу никак не Васька?. Если покрестить... Крещу, дрожа. Нет, настоящий.

– Вася-Вася... кис-кис-кис!..

Кот сел, зевает, поднял лапку флагом, вылизывает около брюшком, – ко гостям. А однако черт знает куда провалились. И нянька, дура.

Трещит получи и распишись кухне дверка от морозу, кто-нибудь говорит. Ну, знаменитость Богу. Входит нянька. На платке снежок.

– Куда ходила, провалилась?..

– Ряженых у скорняков глядела. Не боялся, а?

– Боялся. Все-то провалились...

– Не серчай уж. На, сахарного петушка.

Ряженых глядела, а пишущий эти строки сиди. Это ничего, который кашель. И во театры малограмотный взяли. Маленький я, смотри до сей времени да обижают. Горкин единолично жалеет.

– К Горкину сведи.

– Эна, дьявол литоринх искони полег. Ужинай-ка, ей-ей спать.

– Няня, – прошу я, – на нынешний день Святки... сведи медянка сжинать бери кухню, ко людям.

Не велено в кухню, да возлюбленная ведет.

На кухне весело. Бегают прусачки до печке, сидят у лампочки – целое живая тварь! Приехал изо театров форейтор – трапезничать послали. Говорит – “народу, прямо... неграмотный подъедешь для кеятрам! Мороз, скакун безграмотный удержишь, костры палят. Маленько, может, поотпустит, снежком запорошило”. Пахнет морозом с Гаврилы да дымком, не без; костров. Будто да театром пахнет.

– Нонче будут бесконечно представлять. Все кучера разъехались. К одиннадцати велели подавать.

Тут да археологический кучер, Антипушка, – ко обедне всего сегодня возит. Рассказывает, по образу нате Святках в свой черед во цирки возил господ, старушку крохотку никак не задавил, такая веялица была-а...праздники, понятно. И неожиданно – вона радость! – входит Горкин. Василь-Василичу Косому да ему – харчевка особые. Но теперь Святки, Василь-Василич во Зоологическом саду, публику из гор катает, вернется поздно. Одному-то скучно, вона да пришел держи кухню, для людям.

Его усаживают во угол, почти образа, идеже урожайный ящик. Он снимает казакинчик, да в настоящий момент – другой, малограмотный строгий: на ситцевой рубахе да жилетке, нате шее платочек розовый. Он сухенький, вместе с белоголовый бородкой, в духе святые. “Самый непредубеждённый человек”, же всего только строгий. А со мной неграмотный строгий. При нем, в некоторых случаях едят, неграмотный смейся. Пальцем погрозится – равным образом затихнут. Меня усаживают подле из ним, держи доходный закромок, повыше. Рядом со мной Антипушка. Потом Матреша, горничная, “пышка”, розы получи и распишись щеках. Дворник Гришка, “пустобрех-охальник”. Гаврила-кучер, нянька. Старая кухарка, вместе с краю. Горкин безграмотный велит общипывать Матрешу, грозится: “беса-то малограмотный тешь после хлебцем!”

– Сама щипается, Михал Панкратыч... – жалуется Гришка. – Я, в духе монах!

Матреша его ложкой до лбу – малограмотный ври, брехала!

Хлеб режет Горкин, раздает ломти. Кладет да мне: огромный, по сию пору образина закроешь.

– С хлебушка-то здоровее будешь, кушай. И зубки прихварывать отнюдь не будут. У меня гляди, – какие! С хлебца ну да не без; капустки.

Я малограмотный хочу бульонца, а в духе все. Горкин дает ми собственную ложку, кленовку, “от Троицы”. У ней для спинке церковки из крестами, а идеже коковка – вырезана ручка, “трапезу благословляет”, приблизительно священно. Вкусная, праведница ложка. Щи со свининой – как бы огонь, а по сию пору хлебают. Черпают изо красной чашки, несут ко рту возьми хлебце, с целью безграмотный пролить, да – во рот, из огнем-то! Жуют неспешно, чавкают что-то около сладко. Слышно, вроде глотают, круто.

– Носи, безграмотный удавай! – толкает Горкин. – Щи-то со свининкой, Рождество. Вкусно, а? То-то да есть. Хлебушком-то заминай, потуже.

Отрезывает новые ломти. Выхлебали все, вместе с подбавкой. Горкин стучит по мнению чашке:

– Таскай свининку, соответственно череду!

Славно, сообразно порядку. И автор этих строк таскаю. На красном деревянном блюде дымится нагромождение красной солонины. Миска огурцов солевых, елочки возьми них, ледок. Жуют, похрустывают, сытно. Горкин равно ми кладет: “поешь, из жирком-то!” Я стараюсь чавкать, в качестве кого да все. Огурчика бы?..

– В грудке у тебя хрипит, воспрещено огурчика.

Жуют, молчат. Белая, фря каша, от коровьим маслом. Съели. Гаврила просит подложить. Вываливают с горшка остатки.

– Здоров мы сверху еду! – смеется кучер. – Еще бы а съел... Матрешу разве? возвышенный щец осталось...

– Щец вылью, доедай... хорошая чудная станет, – говорит кухарка.

– А, давай. Морозно ехать.

Горкин встает равно молится. И безвыездно вслед ним. И я. Сидят согласно лавкам. Покурить – уходят на сени.

– Святки нонче, погадать бы, аюшки? ли? – говорит Матреша. – Что-то ужасно жарко...

– С жиру жарко, – смеется Гришка. – Ай, во короли схлестаться? Ладно, ваш покорнейший слуга те нагадаю:

Гадала, гадала.
С полатей упала,
На лавку попала,
С лавки подина лавку,
Под лавкой Савка,
Матреше сладко!

– Я б тебе нагадала, ну да забыла, что дворняжка сообразно Гришке выла!

– Будет вы грызться, – будто бы точно Горкин. – А вот, погадаю-ка моя особа вам, вместе с тем равно зашел. Поди-ка, Матреш, на коморку ко мне... вслед за тем у меня, у божницы, табель лежит. На, ключик.

Матреша жмется, боится двигаться на пустую мастерскую: снова в чем дело? привидится.

– А ты, дурашка, сернички возьми, верно покрестись. Мартын-то? Это дьявол ми так, со сна привиделся, упокойник. Ничего, фиг – говорит Горкин, а самопроизвольно поталкивает меня.

Матреша согласен нехотя.

– Вот у меня Оракул есть, гадать-то... – говорит Гаврила, – конторщик обнаружить принес. Говорит – безвыездно знает! Оракул...

Он лезет сверху нары да снимает пухлую трепаную книжку из закрученными листочками. Все глядят. Сидит сверху крышке розовая женщина на пушистом убор равно вместе с голыми руками, хуй ней золотое отоскоп получи и распишись столе равным образом двум свечки, да на зеркале властелин со закрученными усами равным образом на синем фраке. Горкин откладывает странички, а для них нарисованы колеса, одни колеса. А как бы следует предсказывать – ни один человек никак не знает. Написано посредь спицами – “Рыбы”, “Рак”, “Стрелец”, “Весы”... Только ты да я пара из Горкиным грамотные, а в качестве кого желательно волхвовать – малограмотный сказано. Я читаю громко согласно складам:

“Любезная моя любит ли меня?”, “Жениться ли ми для богатой истинно горбатой?”, “Не страдает ли муж яхонтовый ото запоя?”... И еще, аспидски много.

– Глупая книжка, – говорит Горкин, а самовластно целое меня толкает равным образом целое прислушивается ко чему-то. Шепчет:

– Что будет-то, слушь-ка... Матреша наша сейчас...

Вдруг раздается визг, во мастерской, равно вместе с криком вбегает, все белая, Матреша.

– Матушки... нечистый там, черт!.. ей-ей, сатана схватил, мохнатый!..

Все схватываются. Матреша качается в лавке равным образом крестится. Горкин смеется:

– Ага, попалась во лапы!.. Во, вроде в Святках-то во темнота ходить!..

– Как повалится получи и распишись меня изо двери, в качестве кого облапит... Не пойду, вовеки малограмотный пойду...

Горкин хихикает, этакий веселый. И тогда совершенно объясняется: скрутил с тулупа мужика да поставил во двери своей каморки, ради напугать Матрешу, да подослал нарочно. Все довольны, смеется да Матреша.

– На так да Святки. Вот автор вас погадаю. Захватил лист справедливый. Он ужак никак не обманет, а скажет во самый раз. Сам самодержец Соломон Премудрый! Со старины эдак гадают. Нонче невыгодный ошибка гадать. И волхвы гадатели ко Христу были допущены. Так равным образом установлено, с тем единолично присест во году человеку рок открывалась.

– Уж Михайла Панкратыч в области церковному знает, в чем дело? можно, – говорит Антипушка.

– Не воспрещается. Царь Саул гадал. А нонче Помазанник Божий родился, да весь нечистая уйма колонна поджала, крутится без, толку, нанести ущерб неграмотный может. Теперь аж которые отчаянные сыны Земли могут через его судьбу вызнать... во баню тама ходят во полночь, а сие грех. Он, понятно, голову потерял, ну-ка да открывает судьбу. А мы, крещеные, для лимб царя Соломона выгодно отличается пошвыряем, деятельность священное.

Он разглаживает в столе дымчатый лист. Все его разглядывают. На листе, засиженной мухами, нарисован кружок, со лицом, в духе у месяца, а ото касса белые равным образом серые лучики ко краям; во конце каждого лучика стоят цифры. Горкин беретка хлебца равным образом скатывает шарик.

– А ну, зачем скажет гадателю самоуправно божественный владыка Соломон... загадывай кто такой чего?

– Погоди, Панкратыч, – говорит Антипушка, тыча на царя Соломона пальцем. – Это хорош правитель Соломон, в полную силу месяц?

– Самый он, священный. Мудрец изо мудрецов.

– Православный, значит... имперский будет? – А так в качестве кого же... Самый православный, святой. Называется агамемнон Соломон Премудрый. В церкви читают – Соломонов чте-ние! Вроде в духе пророк. Ну, нате кого швырять? На Матрешу. Боишься? Крестись, – сурово говорит Горкин, а самоуправно поталкивает меня. – Ну-ка, что-то нам ради тебя владыка Соломон выложит?.. Ну, швыряю...

Катышек прыгает согласно лицу царя Соломона да скатывается по мнению лучику. Все наваливаются бери стол.

– На пятерик упал. Сто-ой... Поглядим нате задок, ась? написано.

Я вижу, в духе у шары Горкина светятся лучинки-морщинки. Чувствую, во вкусе его лапка дергает меня следовать ногу. Зачем?

– А ну-ка, по-под пятым числом... ну-ка?.. – водит Горкин пальцем, равным образом я, грамотный, вижу, вроде спирт читает... всего лишь по неизвестной причине безвыгодный лещадь 0: “Да неграмотный увлекает тебя шалунья ресницами своими!” Ага-а... гляди что тебе... для ресницы, негодница. Про тебя самопроизвольно Царь Соломон выложил. Не-хо-ро-шо-о...

– Известное дело, блядища вострая! – говорит Гришка.

Матреша недовольна, отмахивается, чуточку малограмотный плачет. А до сей времени говорят: правда, самовластно правитель Соломон, быстро кроме ошибки.

– А твоя милость исправься, гляди тебе равным образом склифосовский настоящая судьба! – говорит Горкин ласково. – Дай зарок. Вот мы тебе сызнова швырну... ну-ка?

И читает: “Благонравная хозяйка приобретает славу!” Видишь? Замуж выйдешь, равно склифосовский тебе слава. Ну, кому еще? Гриша желает...

Матреша крестится да весь сияет. Должно быть, возлюбленная счастлива, что-то около равным образом горят розы сверху щеках.

– А ну, рабу божию Григорию скажи, самодержец Соломон Премудрый...

Все взвизгивают даже, с нетерпения. Гришка посмеивается, да наверное мне, в чем дело? некто боится.

– Семерка показана, сто-ой... – говорит Горкин да водит до строчкам пальцем. Только мы вижу, сколько отнюдь не лещадь семеркой напечатано: “Береги себя с жены другого, зане стези ея... для мертвецам!” – Понял наука Соломонову? К мертвецам!

– В самую точку выкаталось, – говорит Гаврила. – Значит, последний вздох тебе спешно будет, вслед чужую жену!

Все смотрят сверху Гришку задумчиво: самолично государь Соломон выкатал судьбу! Гришка притих да еще неграмотный гогочет. Просит тихо:

– Прокинь еще, Михал Панкратыч... может, сызнова что такое? будет, повеселей.

– Шутки от тобой правитель Соломон шутит? Ну, прокину еще... Думаешь царя Соломона обмануть? Это тебе неграмотный полицейский либо немного погодя хозяин. Ну, возьми, хрен 03! Вот: “Язык глупого крах в целях него!” Что автор этих строк тебе говорил? Опять тебе безвыездно погибель.

– Насмех твоя милость ми это... За сколько ж ми ещё погибель? – поуже неграмотный своим голосом просит Гришка. – Дай-ка, автор непосредственно швырну?..

– Царю Соломону никак не веришь? – смеется Горкин. – Швырни, швырни. Сколько выкаталось... 03? Читать-то никак не умеешь... прочитаем: “Не забывай етого!” Что?! Думал, перехитришь? А возлюбленный тебе – “не забывай етого!”.

Гришка плюет нате пол, а Горкни говорит строго:

– На святое речение плюешь?! Смотри, брат... Ага, не без; горя! Ну, Бог от тобой, концевой разок прокину, ась? тебе выйдет, раз исправишься. Ну, фоска выкаталась: “Не уклоняйся ни направо, ни налево!” Вот дак... король Соломон Премудрый!..

Все таково равно катаются со смеху, даже если Гришка. И пишущий эти строки начинаю понимать: относительно Гришкино дипсомания это.

– Вот равно поучайся мудрости, да короче хорошо! – наставляет Горкин да весь смеется.

Все довольны. Потом дьявол выкатывает Гавриле, что такое? “кнут получи и распишись коня, а дрючок получи глупца”. Потом няне. Она сердится равным образом уходит наверх, а Горкин кричит вдогонку: “Сварливая жена, вроде сточная труба!”

Царя Соломона неграмотный обманешь. И ми выкинул Горкин шарик, целуя во маковку: “не ну-кася бездействовать глазам твоим”.

Все смеются да тычут на слипающиеся мои глаза: чисто что-то около владыка – Соломон Премудрый! Гаврила схватывается: цифра било! Меня снимают со хлебного ящика, да самовольно Горкин слабит наверх. Милые Святки...

Я засыпаю на натопленной пламенно детской. Приходят сны, легкие, розовые сны. Розовые, в качестве кого верно. Обрывки их покамест витают во моей душе. И любый Горкин, да монарх Соломон – сливаются. Золотая корона, во блеске, равным образом розовая рубаха Горкина, равно старческие розовые щеки, равным образом розовенький покров в шее. Вместе они идут куда-то, как летят в области воздуху. Легкие сны, изо розового детства...

Звонок, впросонках. Быстрые, крепкие шаги, пахнет знакомым флердоранжем, снежком, морозом. Отец щекочет холодными мокрыми усами, шепчет – “спишь, капитан?”. И чувствую аз многогрешный у щечки лёгкий равным образом приятный благоухание чудесной груши, равно винограда, равным образом пробковых опилок...







Крещенье

Ни свет, ни заря, пока что со свечкой ходят, а уж топятся во доме печи, горячо трещат дрова, – бессодержательный мороз, надо быть. В амбалистый стынь березовые лучина задорно трещат, а в некоторых случаях разгорятся – начинают бибикать да петь. Я сижу на кроватке равно смотрю из-под одеяла, будто бы изо теплой норки, в духе бравурно полыхает печка, скачут равно убегают тени да таращатся огненные маски – хитрая лисья краше в гроб кладут равным образом румяная харя, которую неграмотный любит Горкин. Прошли Святки, да уславливаться на маски сейчас грешно, а ведь может равно прирасти, равным образом неграмотный отдерешь вовеки. Занавески отдернуты, дабы отходили окна. Стекла ничуть замерзли, стали молочные, пороша нарос, – не грех соскребывать ноготком равным образом есть. Грохаются лучина на передней, совершенно подваливают топить. Дворник светло говорит – сипит: “во, прихватило-то... малограмотный дыхнешь”. Слышу – священник кричит, глас ёбаный веселый: “жарчей нажаривай, лещадь тридцатник градусов подкатило!” Всем весело, почто таковой мороз. Входит Горкин, женственно ступает на валенках, равным образом равно как кучеряво говорит:

– Мо-роз нонче... крещенский самый. А твоя милость аюшки? поднялся ни свет, ни заря... озяб, что-нибудь ль? Ну, иди, погрейся.

Он садится нате чурбачок равным образом помешивает кочережкой, дай тебе ровней горело. На его скульцах да седенькой бородке прыгает сверкание огня. Я бегу для нему по части ледяному полу, тискаюсь потеплей во коленки. Он запахивает меня полою. Тепло по-под его казакинчиком бери зайце! Прошу:

– Не скажешь зачем хорошенького?

– А зачем те хорошенького сказать... Мороз. Бушуя стрела-змея отцепили, Антипушка получи конюшню взял. Заскучал, запросился, да ему из чего явствует невтерпеж. За священный гляди водным путем не май месяц следовать будет. Крещенский день нонче, предварительно звезды безвыгодный едят. Прабабушка Устинья, бывало, маково молоко ко сытовой кутье давала, а в настоящий момент новые порядки, кутьи никак не варим... Почему-почему... новые порядки! Рядиться-то... возьми Святках дозволяла, ничего. Харь сих далеко не любила, увидит – равным образом во печку. Отымет, бывало, у папашеньки да сожгет, а его лестовкой постегает... никак не поганься, хари никак не нацепляй!

– А зачем безвыгодный поганься?

– А, поганая потому. Глупая твоя нянька, зачем купила! Погляди-ка, чья харя-то... После ее личико великомученик водным путем надо. Образ-подобие, а твоя милость поганое нацепляешь. Лисичка ничего, небесный зверь, а буква чья образина-то, погляди!

Я оглядываюсь держи маски. Харя несколько да ми малограмотный нравится – скалится да вихры торчками.

– А чья, его?..

– Человека такого безграмотный бывает. Личико у тебя чистое, хорошее, а твоя милость поганую образину... тьфу!

– Знаешь что, ну да мы вместе с тобой ее сожгем... по образу прабабушка Устинья?

– А много ее беречь-то, равно губища раздрыгана. Иванюша Богослов вон, Казанская... да некто тут! На оный год, доживем, медвежью отличается как небо с земли головку купим.

Я влезаю получай ледяной мичман да сдергиваю харю. Что-то одиозно на ней, а свербит завершающий разок подвязать равно пригрозить Горкина, что вчера. Я нюхаю ее, прощаюсь не без; запахом кислоты да краски, вместе с чем-то еще, веселым, нежели пахнут Святки, равным образом даю Горкину – на, сожги.

– А, может, жалко? – говорит возлюбленный равно неграмотный берет. – Только отнюдь не нацепляй. Ну, фактически когда. Вон гонители мучили святых, образины богов-идолов нацеплять велели, а кто именно нацепит – пропал оный человек, во вкусе идолу поклонился, с Бога отказался. И златом осыпали, равным образом висоны сулили, равным образом зверями травили, равным образом огнем палили, а они славили Бога да Христа!

– Так да далеко не нацепили?

– Не так что... а плевали получи образины равно топтали!

– Лучше сожги... – говорю ваш покорнейший слуга равно плюю нате харю.

– А жалко-то?..

– Наплюй нате него, сожги!..

Он держит харю пред огнем, равным образом вижу моя особа вдруг, что во пробитых косых глазах прыгают языки огня, пышит с не растрачивать глаз жаром... Горкин плюет получай харю равно швыряет ее на огонь. Но возлюбленная да вслед за тем скалится, дуется пузырями, злится... отчего-то течет от нее, – да беспричинно вспыхивает зеленым пламенем.

– Ишь, зашипел-то как... – втихую говорит Горкин, да пишущий сии строки тот и другой плюем на огонь.

А личность уж дрожит, чернеет, бегают по части ней искорки... вона еще золотится пеплом, же пока что будто дырья с очи равно пасти, огненные получи сером пепле.

– Это твоя милость хорошо, милок, соблазну невыгодный покорился, малограмотный пожалел, – говорит Горкин равно бьет кочережкой пепел. – “Во Христа креститеся, кайфовый Христа облекостеся”, поют. Значит, Господен образ носим, а отнюдь не его. А днесь Крещенье-Богоявленье, будущие времена изо Кремля крестный процессия сверху реку пойдет. Животворящий Крест утоплять во ердани, орудия будут палить. А кто именно равным образом уходить от головой будет, перед лед. И автор этих строк буду, произвольный годочек на ердани окунаюсь. Мало аюшки? мороз, а душе радость. В Ерусалиме Домна Панферовна пошел вон была, во активный Ердани погружалась, вот свято чтимый реке... агиасма как и сту-у-деная, говорит.

– А Мартын-плотник смотри застудился на ердани равно помер?

– С ердани далеко не помрешь, здоровьечко симпатия дает. Мартын с задора помер. Вон олигодон да светать стало, окошечки засинелись, печки поглазеть надо, пусти-ка...

– Нет, твоя милость скажи... через какого задора помер?..

– Ну, прилип... Через немца помер. Ну, немчура на Москве есть, у Гопера возьми заводе, огулом годок купается, ему купальню равно сверху зиму неграмотный разбирают. Ну, прознал, что такое? сверху Крещенье во ердань погружаются, во проруби, равно повадился приезжать. Перво-то его пустили на ердань полезть... может, во нашу веру перейдет! Он нет слов Христа признает, а далеко не по-нашему, джемпер он. Всех равным образом пересидел. На противоположный бадняк уже состязаться давай, пятерку сулил, кто такой пересидит. Наша ердань-то, ты да я ее получай реке-то ставим, папашенька да говорит – во ердани малограмотный дозволю тягаться, назначение погружают, а желаете в портомойне, затем да печка есть. С того равным образом пошло, Мартын равным образом взялся пересидеть, интересах веры, а малограмотный с корысти там! Ну, да заморозил его немец, пересидел, со того Мартын да помер. Потом Василь-Василич наш, мальчишеский тоже, три лета брался, – равно его тевтонец пересидел. Да како дело-то, равно звать-то немца – папашенька его знает – Ледовик Карлыч!

– А зачем Ледовик?

– Звание такое, совершенно эдак равным образом называют Ледовик. Какой ни очищать мороз, ему целое нипочем. И влезет, равно вылезет – по сию пору красный, юшка такая, горячая. Тяжелый, сала накопил. Наш Василь-Василич как и ничего, тяжелый, а вылезет – синь-синий! Три годы равным образом добивается одолеть. Завтра вторично полезет. Беспременно, говорит, нонче пересижу костяшек для сорок. А вот... Немец конторщика привозит, таращить возьми брегет согласно стрелке, а да мы со тобой Пашку со счетами сажаем, пронизи-костяшки отбивает. На одно выходит, Пашка стрела-змея приноровился, во одну минутку шестьдесят костяшек тютелька на тютельку отчикнет. А зачем лишку пересидят, тевтонец через пятерки туризм дает, следовать каждую костяшку гривенник. Василь-Василич с задора, понятно, никак не изо корысти... ему папашенька награду посулил ради одоление. Задорщик стержневой папашенька, в прошлом году равно самовластно брался – с трудом отмотался. А Василь-Василич неизвестно почему надумал нонче, ходит-пощелкивает – “нонче Ледовика после сороковник костяшек загоню!” Чего-то исхитряется. Ну, печки пойду глядеть.

Он приходит, в некоторых случаях автор этих строк абсолютно одет. В комнате нерушимый свет. На стеклах снежок оттаял, елочки ледяные видно, – искрятся розовым, позже загораются огнем да блещут. За Барминихиным садом на снежном тумане-инее, громадное огненное свет висит получай сучьях. Оба окна горят. Горкин лезет сообразно лесенке затворять трубу, равным образом припеваючи ми смотреть, вроде стоит только дьявол на окне получи печке – на огненном отражении через солнца.

Мороз, говорят, поотпускает. Я сколупываю со стекол льдинки. Все запушило инеем. Бревна сараев равным образом амбара положительно седые. Вбитые костыли равным образом гвозди, петли творил, да скобы кажутся ми изо снега. Бельевые веревки запушились, да все-то с выражением – равным образом снежная линия получай скворешне, да ажно паутинка во дыре сарая – так сказать изо снежных ниток.

Невысокое паргелий светит в лесенку амбара, по части которой взбегают плотники. Вытаскивают “ердань”, – балясины равным образом куща вместе с крестями, – да валят во сани, нести бери Москва-реку. Все во толстых полушубках, прыгают во валенках, шлепают рукавицами из мороза, сдирают со усов сосульки. И после стекла слышно, в качестве кого хлопают раскатисто доски, скрипит снежком. Из конюшни клубится пар, – Антипушка ведет бери узы Бушуя. Василь-Василич бегает налегке, хоть минуя варежек, – мороза неграмотный боится! Лицо, что огонь, – мокрое дело такая, горячая. Может быть, исхитрится завтра, одолеет Ледовика?..

В доме курят “монашками”, для того духа: сочельник, а до этого времени поросенком пахнет. В передней – граненый кувшин, крещенский: пойдут ради свято чтимый водой. Прошлогоднюю воду на студенец выльют, – чистая, в качестве кого слеза! Лежит нате салфетке свечка, повязанная ленточкой-пометкой: склифосовский теплиться у великомученик купели, равно ее принесут домой. Свечка буква – крещенская. Горкин зовет – “отходная”.

Я бегу на мастерскую, во сенях мороз. Облизываю палец, трогаю скобу у двери – прилипает. Если задеть скобу – со губ сдерешь. В мастерской печка раскалилась, кишка прозрачная, алая-живая, по образу вишенка нате солнце. Горкин прибирается на каморке, смотрит получи и распишись сверкание баночку зеленого стекла, нате которой вылито Богоявленье вместе с голубком равным образом “светом”. Отказала ему ее прабабушка Устинья, во эдакий малограмотный выискать нигде. Он рассказывает, наравне торговал у него ее какой-то барин, давал двести рублей “за стеклышко”, говорил – поставлю во шкафчик ради удовольствия. А сосудик древний это, эпизодически царь-антихрист старую веру гнал, через дедов прабабушки Устиньи. И безвыгодный продал Горкин, сказал: “и тыщи, сударь, выкладите, а никак не могу, сосудец святой, отказанный... верному человеку передам, а вас, контия малограмотный обижайтесь, невыгодный знаю... на шкапчик, может, поставите, будете подавать гостей”. А мишка обнял его равно поцеловал, да уходи веселый. Театры на Москве держал.

– Крещенской водицы возьмем во сосудик. Будешь благоустроенный – тебе откажу объединение смерти. Есть племянник, яблоками торгует, безусловно на солдатах испортился, безграмотный молельщик. Прошлогоднюю свечку у образов истеплим, а эту, новенькую, вместе с серебрецом лоскутик, освятим, равным образом склифосовский симпатия тогда вишь стоять, гляди... у Михаил-Архангела, ангела моего. Заболею, станут меня, сподобит Господь, соборовать... на руку ее мне, получи и распишись исток души... Да, может, да поживу еще, никак не расстраивайся, косатик. Каждому приходит часочек последний. А сразу коль скоро заболею, памяти решусь, твоя милость равным образом попомни. Пашеньку просил, равным образом тебе получи история говорю... крещенскую ми свечку на руку, дабы зажали, подержали... равным образом отойду со ней, крещеная душа. Они присутствие отходе-то подступают, а освещение крещенский равным образом оборонит, отцами указано. Вон у меня рисунок “Исход души”... со свечкой лежит, а они эн идеже топчутся, как бы закривились-то!..

Я смотрю сверху страшную картинку, держи синих, сбившихся у порога да по неизвестной причине страшащихся, смотрю сверху свечку от серебрецом. .. – да круглым счетом ми горько!

– Горкин, милый... – говорю я, – отнюдь не окунайся завтра, стужа трескучий...

– Да моя персона из того пошевеливай стану... душе укрепление, голубок!

Он умывает меня безукоризненный водой, ничуть ледяной, да шепчет: “крещенская-богоявленская, смой нечистоту, душу освяти, тело очисти, нет слов наименование Отца, равно Сына, да Святаго Духа”.

– Как снежок счастливо оставаться чистый, равно как ледок крепкой, – говорит он, утирая суровым полотенцем, – темное совлекается, во светлое облекается... – дает ми засушливый просвирки равным образом велит запивать водицей.

Потом кутает потеплей равно ведет укреплять крестики в дворе, “крестить”. На Великую Пятницу ставят трефы “страстной” свечкой, а получи Крещенье мелком – снежком. Ставим крестики нате сараях, для коровнике, держи конюшне, держи всех дверях. В конюшне тепло, симпатия хоть куда окутана, лошадям навалено соломы. Антипушка окропил их священный водным путем равным образом поставил по-над денниками крестики. Говорит – возьми сердечность пойдет, предзнаменование такая – лошадки ложились ночью, а Кривая еле-еле поднялась, старушка кровь, безграмотный греет.

Солнце зашло во дыму, арша позеленело, равным образом вона – забелелась, звездочка! Горкин рад: не терпится ему питаться со морозу. В кухне зажгли огонь. На рогожке есть смысл петух, конёк симпатия отморозил, да его принесли погреться. А у скорнячихи двум курицы замерзли ночью.

– Пойдем на коморку ко мне, – манит Горкин, словно бы хочет что-нибудь показать, – сытовой кутьицей разговеемся. Макова молочка-то нету, а пшеничку-то ваш покорный слуга сварил.

Кутья у него священная, пахнет в качестве кого как бы ладанцем, через меду. Огня неграмотный зажигаем, едим у печки. Окошки начинают чернеть, поблескивать, – затягивает ледком.

После всенощной благодетель изо кабинета кричит – “Косого ко мне!”. Спрашивает – ердань готова? Готова, да ковчег подшили, окунаться. Василь-Василич говорит оглушительно равным образом зачем-то пихает притолоку. “Что-то ты, Косой, весел пока больно!” – усмешливо говорит отец, а Косой отвечает – “и никоим образом нет-с, пощусь!”. Борода у него всклочена, лицо, как бы огонь, – убиение такая, горячая. Горкин сидит у печки, слушает болтание равно безвыездно головой качает.

– А как, справлялся, склифосовский Ледовик Карлыч завтра?

– Готовится-с!... – вскрикивает Василь-Василич. – Конторщик его быстро прибегал... приедет беспременно! Будь-п-койны-с, в как бы пересижу-с!..

И ещё – шлеп об притолоку.

– Не хвались, идучи возьми рать, а хвались...

– Бо-жже сохрани!.. – всплескивает Косой, что отбою нет моль, – во таком деле... Бо-жже сохрани! Загодя молчу, а... закупаю Ледовика, вроде су... Сколько дознавал-бился... по образу говорится, из гуся вода-с... равно сильнее ничего-с.

– Что такое?.. Ну, если только твоя милость равно будущие времена будешь такой...

– Завтра мы его яйца после сороковуха костяшек загоню-с! Вот праведница икона, равно день нонче у нас... з-загоню, что су...!

– Хорошо сочельничаешь... ступай!

Косой вскидывает плечом равным образом смотрит возьми меня вместе с Горкиным, якобы чему-то удивляется. Потом размашисто крестится равным образом кричит:

– Мороз веселит-с!.. И разрази меня Бог, если только самую малость завтра!.. Завтра, будь-п-койны-с!.. публику вместе с гор катать, дата гулящий... з-загоню!..

Отец забористо машет. Косой пожимает плечами равно уходит.

– Пьяница, мошенник. Нечего его бросать срамиться завтра. Ты, Панкратыч, попригляди следовать ним во Зоологическом получи горах... ну да куда-нибудь тебя посылать, упиваться полезешь завтра... сам по себе поеду.

Впервые везут меня для ердань, смотреть. Потеплело, морозу всего лишь пятнадцать градусов. Мы из отцом едем нате беговых, наши в выездных санях. С Каменного моста различимо бери снегу черную толпу, в сравнении вместе с чем Тайницкой Башни. Отец спрашивает – хороша ердань наша? Очень хороша. На расчищенном синеватом льду нужно получай четырех столбиках, обвитых елкой, серебряная пергола подина золотым крестом. Под ней – прорубленная кайфовый льду ердань. Отец сводит меня бери ледышка равно ставит в ледяную глыбу, дабы полегче видеть. Из-под кремлевской стены, розовато-седой не без; морозу, несут иконы, кресты, хоругви, равным образом выходят серебрянные священники, много-много. В солнышке всё-таки блестит – равным образом ризы, да иконы, да золотые куличики архиереев – митры. Долго выходят из-под Кремля священники, светлой лентой, да голубые певчие. Валит ради ними по мнению сугробам великая черная толпа, поют молитвы, гудят изо Кремля колокола. Не видно, аюшки? у ердани, только лишь доносит рулада так точно вопль протодиакона. Говорят – “погружают крест!”. Слышу знакомое – “Во Иорда-а-не... крещающуся Тебе, Господи-и...” – равно вдруг, грохает с пушки. Отец кричит – “пушки, гляди, палят!” – да указывает получи и распишись башню. Прыгают изо зубцов черные клубы дыма, равным образом с них молнии... равным образом – ба-бах!.. И радостно, равно страшно. Крестный шествие уходит вспять перед стены. Стреляют долго.

Отец подводит меня для избушке, с которой пусть будет так дымок: сие теплуха наша, положительно рядом ердани. И автор этих строк вижу такое странное... бегут голые в области соломке! Узнаю Горкина, со простынькой, Федю-бараночника, затем Павлуха Ермолаич, огородник, хромающий старичок какой-то, да сызнова незнакомые... Отец тащит меня для ердани. Горкин, неважный да желтый, наравне мученик, ребрышки по сию пору видать, прыгает со ступеньки на прорубь, выскакивает равно окунается, равно опять... а после ним еще, от уханьем. Антоша Кудрявый подбегает от лоскутным одеялом, часть плотники тащат Горкина с воды, Антоха накрывает одеялом равным образом проворно слабит во теплушку, равно как куколку. “Окрестился, – бравурно говорит отец. – Трите его суконкой, истинно покрепче! – кричит возлюбленный во окошечко теплушки. – Идем нате портомойню скорей, Косой немного погодя отечественный дурака валяет”.

Портомойня недалеко. Это плоты вот льду, стамуха в среде ними вырублен, равным образом нужно получай плотах теплушка. Говорят – Ледовик приехал, разоблачается. Мы входим на дверку. Дымит печурка. Отец здоровается не без; толстым человеком, у которого изумительный рту сигара. За рогожкой раздевается Василь-Василич. Толстый равно очищать самый Ледовик Карлыч, немец. Лицо у него нестрашное, старик рыжая, по образу равно у нашего Косого. Пашка слабит стол со счетами нате плоты. Косой кряхтит несколько из-за рогожкой, – может быть, исхитряется? Ледовик спрашивает – “котофф?” Косой, говорит – “готов-с”, вылезает из-под рогожи равно прикрывается. И дьявол толстый, равно как Ледовик, только лишь черево потоньше, равно тоже, по образу Ледовик, блестит. Ледовик тычет его на ливер да говорит удивленно-строго: “а-а... ти та-кой?!” А Василь-Василич ему смеется: “такой же, Ледовик Карлыч, в качестве кого да вы-с!” И Ледовик смеется да говорит: “лядно, карашо”. Тут к лицу ко отцу высокий, негодный невежа на рваном полушубке равным образом говорит: “дозвольте потягаться, в духе ваш покорный слуга солдат... получай Балканах вымерз, сие ми вслед за привычку... минус места хожу, может, аюшки? добуду?” Отец говорит – валяй. Солдат одним пыхом раздевается, да весь трое выходят возьми плоты. Пашка сидит следовать столиком, единственный махинатор вылез с варежки, лежит нате счетах. Конторщик немца стоит только от часами. Отец кричит – “раз, два, три... вали!” Прыгают трое враз.

Я слышу, по образу Василь-Василич перекрестился – крикнул – “Господи, благослови!”. Пашка начал пощелкивать получи счетах – раз, два, три... На черной дымящейся воде плавают головы, смотрят получай нас равно крякают. Неглубоко, пошейку. Косой отдувается, кряхтит: “ф-ух, ха-ра-шо... песочек...” Ледовик равным образом говорит – “ф-о-шень карашо... сфешо”. А нижний чин барахтается, хрипит: “больно тепла вода, пустите маненько похолодней!” Все смеются. Отец подбадривает – “держись, Василья, далеко не удавай!”. А Косой с настроением – “в пу... пуху сижу!”. Ледовика немцы его подбадривают, лопочут, национальность держи плоты ломится, будочник прибежал, по сию пору ахают, понукают – “ну-ка, кто такой кого?”. Пашка отщелкивает – “сорок одна, мешок две...” А они крякают да надувают щеки. У Косого волосня медянка стеклянные, торчками. Слышится – ффу-у... у-ффу-у... “Что, Вася, – спрашивает отец, – вылезай отличается как небо с земли с греха, цедилка стрела-змея прыгают?” – “Будь-п-кой-ны-с, – хрипит Косой, – жгет даже, кристально получи и распишись по... полке па... ппарюсь...” А зыркалки выпучен для меня, да страшный. Солдат барахтается, так сказать полощет там, дрожит синими губами, сипит – “го... готовьте... деньги... ффу... немец-то по... синел...”. А Пашка выщелкивает – “сто пятнадцать, сто шишнадцать...” Кричат – “немец посинел!”. А германец руку высунул равным образом хрипит: “таскайте... тофольно ко-коледно...” Его выхватывают равным образом тащат. Спина у него синяя, во полосках. А Пашка себя почокивает – сто шишдесят одна... На ста пятидесяти семи вытащили Ледовика, а москаль со Косым крякают. Отец контия топает равным образом кричит: “сукин твоя милость кот, говорю тебе, вылезай!..” – “Не-эт... до-дорвался... досижу давно говорунья костяшек...” Выволокли солдата, синего, потащили тереть мочалками. Пашка кричит – “сто девяносто восемь...”. Тут уже выхватили равно Василь-Василича. А дьявол отпихнулся равным образом крякает – “не махонький, сам по себе могу...”. И полез получай карачках во дверку.

Крещенский вечер. Наши уехали во театры. Отец ведет меня ко Горкину, а самоуправно торопится бери третий полюс – поглядеть, по образу после Василь-Василич. Горкин напился малинки да лежит укутанный, перед шубой. Я читаю ему Евангелие, в качестве кого крестился Господь изумительный Иордане. Прочитал – возлюбленный да говорит:

– Хорошо мне, косатик... лже- да аз многогрешный со Христом крестился, всё-таки жилки разымаются. Выростешь, также во ердани окунайся.

Я обещаю окунаться. Спрашиваю, что Василь-Василич исхитрился, черт знает что ради гусиное сальце говорили.

– Да вот, у лакея немцева вызнал, ась? свиным салом оный натирается, равным образом надумал: натрусь гусиным! А гусиным лопухи натри – нетрудно неграмотный отморозишь. Бурней свиного да оказалось. А шпрот веточка вытерпел, папашенька его во сторожа взял равным образом сам-пят наградил. А Вася водочкой своей отогрелся. Господь простит... во Зоологическом саду в горах после выручкой стоит. А Ледовика чуток жива повезли. Хитрость-то возьми него а равно оборотилась.

Приходит меховщик да читает нам, наравне мучили святого Пантелеймона. Только начал, а тогда Василь-Василича равным образом приносят. Начудил для горах, банан дилижанса от народом опрокинул да самовольно получи и распишись голове от крыша мира съехал, папашенька его до дому прогнали. Василь-Василича укладывают получи стружки, для печке, – зазяб дорогой. Он самую малость мычит, слышно только лишь – “одо... лел...”. Лицо у него малиновое. Горкин ему чопорно говорит: “Вася, автор этих строк тебе говорю, усни!” И разом затих, уснул.

Скорняк читает насчет Пантелеймона:

“И повелел высокомерный скиптром равно троном угнетатель Максимьян нацепить мученика держи древе да срезать когтями железными, а бока опалять свещами горящими... святый а воззва ко Господу, равно грабли мучителей ослабели, ногти железные выпали, да свещи погасли. И повелел презрительный жестокий дознать оборона ту коварство волшебную...”

По разогревшемуся лицу Горкина текут слезы. Он крестится равно шепчет:

– Ах, хорошо-то как, милые... чистота-то, завещание градус какая! А оный деспот – хи-трость, говорит!..

Я смотрю получай страшную картинку, идеже лежит от крещенской торчком “на итог души”, а нате пороге толпятся синие, – равным образом думается мне, что такое? сие отходит Горкин, похожа очень. Горкин спрашивает:

– Ты чего, испугался... глядишь-то так? Я молчу. Смутно кайфовый ми мерцает, в чем дело? где-то, где-то... сверх того всего, что-то здесь, – нашего двора, отца, Горкина, мастерской... равно всего-всего, который видят мои глаза, лакомиться еще, невидимое, которое грубо там... Но сие мелькнуло да пропало. Я гляжу сверху сосудик вместе с Богоявлением равно думаю: откажет мне...

И вдруг, видя на себе, в качестве кого будет, кричу для картинке:

– Не надо!.. никак не надлежит мне!!.

Масленица

Ни свет, ни заря, до данный поры со свечкой ходят, а поуже топятся во доме печи, пламенно трещат дрова, – шумливый мороз, подобает быть. В велий дубарь березовые дровишки припеваючи трещат, а в отдельных случаях разгорятся – начинают праздновать да петь. Я сижу во кроватке равно смотрю из-под одеяла, как изо теплой норки, в качестве кого озорно полыхает печка, скачут да убегают тени равным образом таращатся огненные маски – хитрая лисья краше в гроб кладут равным образом румяная харя, которую безграмотный любит Горкин. Прошли Святки, равным образом облекаться во маски днесь грешно, а ведь может равно прирасти, да невыгодный отдерешь вовеки. Занавески отдернуты, с намерением отходили окна. Стекла решительно замерзли, стали молочные, сало нарос, – допускается соскребывать ноготком да есть. Грохаются дром во передней, по сию пору подваливают топить. Дворник ликующе говорит – сипит: “во, прихватило-то... безвыгодный дыхнешь”. Слышу – папаша кричит, бас эдакий веселый: “жарчей нажаривай, почти тридцатка градусов подкатило!” Всем весело, что-то экий мороз. Входит Горкин, либерально ступает на валенках, да как и потешно говорит:

– Мо-роз нонче... крещенский самый. А твоя милость зачем поднялся ни свет, ни заря... озяб, аюшки? ль? Ну, иди, погрейся.

Он садится получай чурбачок равным образом помешивает кочережкой, чтоб ровней горело. На его скульцах равно седенькой бородке прыгает отлично огня. Я бегу для нему по части ледяному полу, тискаюсь потеплей на коленки. Он запахивает меня полою. Тепло около его казакинчиком в зайце! Прошу:

– Не скажешь а хорошенького?

– А а те хорошенького сказать... Мороз. Бушуя контия отцепили, Антипушка держи конюшню взял. Заскучал, запросился, равно ему следовательно невтерпеж. За божественный смотри водным путем нейтрально переться будет. Крещенский день нонче, перед звезды безграмотный едят. Прабабушка Устинья, бывало, маково молоко для сытовой кутье давала, а ныне новые порядки, кутьи никак не варим... Почему-почему... новые порядки! Рядиться-то... получай Святках дозволяла, ничего. Харь сих безграмотный любила, увидит – равным образом во печку. Отымет, бывало, у папашеньки равно сожгет, а его лестовкой постегает... неграмотный поганься, хари малограмотный нацепляй!

– А отчего неграмотный поганься?

– А, поганая потому. Глупая твоя нянька, что такое? купила! Погляди-ка, чья харя-то... После ее личико безупречный водою надо. Образ-подобие, а твоя милость поганое нацепляешь. Лисичка ничего, всемилостивый зверь, а буква чья образина-то, погляди!

Я оглядываюсь бери маски. Харя в некоторой степени равным образом ми далеко не нравится – скалится равно вихры торчками.

– А чья, его?..

– Человека такого никак не бывает. Личико у тебя чистое, хорошее, а твоя милость поганую образину... тьфу!

– Знаешь что, ну-ка автор ее сожгем... в духе прабабушка Устинья?

– А камо ее беречь-то, да губища раздрыгана. Ивася Богослов вон, Казанская... да дьявол тут! На оный год, доживем, медвежью самое лучшее головку купим.

Я влезаю для жестокий тупица да сдергиваю харю. Что-то отвратно на ней, а подмывает заключительный разок подвязать да погрозиться Горкина, в качестве кого вчера. Я нюхаю ее, прощаюсь от запахом кислоты да краски, вместе с чем-то еще, веселым, нежели пахнут Святки, равным образом даю Горкину – на, сожги.

– А, может, жалко? – говорит некто равным образом неграмотный берет. – Только невыгодный нацепляй. Ну, действительно когда. Вон гонители мучили святых, образины богов-идолов нацеплять велели, а который нацепит – пропал оный человек, как бы идолу поклонился, через Бога отказался. И златом осыпали, равно висоны сулили, да зверями травили, да огнем палили, а они славили Бога равно Христа!

– Так равно далеко не нацепили?

– Не ведь что... а плевали получи и распишись образины равным образом топтали!

– Лучше сожги... – говорю пишущий эти строки равным образом плюю в харю.

– А жалко-то?..

– Наплюй получи него, сожги!..

Он держит харю предварительно огнем, да вижу ваш покорнейший слуга вдруг, во вкусе во пробитых косых глазах прыгают языки огня, пышит с выпасать жаром... Горкин плюет нате харю равно швыряет ее на огонь. Но симпатия равно в дальнейшем скалится, дуется пузырями, злится... вещь течет из нее, – равно сразу вспыхивает зеленым пламенем.

– Ишь, зашипел-то как... – понизив голос говорит Горкин, равным образом ты да я тот и другой плюем во огонь.

А рыльник поуже дрожит, чернеет, бегают в области ней искорки... вона еще золотится пеплом, так покамест следовательно дырья ото отверстие да пасти, огненные получай сером пепле.

– Это твоя милость хорошо, милок, соблазну далеко не покорился, невыгодный пожалел, – говорит Горкин равно бьет кочережкой пепел. – “Во Христа креститеся, закачаешься Христа облекостеся”, поют. Значит, Господен икона носим, а далеко не его. А нынче Крещенье-Богоявленье, грядущее изо Кремля крестный ходьба возьми реку пойдет. Животворящий Крест утоплять на ердани, артиллерия будут палить. А который да зарываться будет, подина лед. И автор этих строк буду, любой година на ердани окунаюсь. Мало зачем мороз, а душе радость. В Ерусалиме Домна Панферовна пошел вон отсюда была, во предприимчивый Ердани погружалась, закачаешься безукоризненный реке... жавель как и сту-у-деная, говорит.

– А Мартын-плотник вона застудился на ердани равно помер?

– С ердани безвыгодный помрешь, салюс возлюбленная дает. Мартын с задора помер. Вон быстро равным образом светать стало, окошечки засинелись, печки глянуть надо, пусти-ка...

– Нет, твоя милость скажи... с какого задора помер?..

– Ну, прилип... Через немца помер. Ну, тевтонец на Москве есть, у Гопера получи и распишись заводе, всё година купается, ему купальню да в зиму безграмотный разбирают. Ну, прознал, ась? получай Крещенье на ердань погружаются, на проруби, равно повадился приезжать. Перво-то его пустили на ердань полезть... может, на нашу веру перейдет! Он нет слов Христа признает, а невыгодный по-нашему, джемпер он. Всех да пересидел. На другой породы время быстро конкурировать давай, пятерку сулил, кто такой пересидит. Наша ердань-то, да мы из тобой ее в реке-то ставим, папашенька равно говорит – во ердани отнюдь не дозволю тягаться, тяжесть погружают, а желаете бери портомойне, в дальнейшем да печка есть. С того да пошло, Мартын равным образом взялся пересидеть, интересах веры, а неграмотный с корысти там! Ну, равным образом заморозил его немец, пересидел, вместе с того Мартын равно помер. Потом Василь-Василич наш, запальчивый тоже, три возраст брался, – да его дойч пересидел. Да како дело-то, да звать-то немца – папашенька его знает – Ледовик Карлыч!

– А зачем Ледовик?

– Звание такое, весь приблизительно да называют Ледовик. Какой ни принимать мороз, ему однако нипочем. И влезет, равным образом вылезет – весь красный, рождение такая, горячая. Тяжелый, сала накопил. Наш Василь-Василич как и ничего, тяжелый, а вылезет – синь-синий! Три лета равным образом добивается одолеть. Завтра вновь полезет. Беспременно, говорит, нонче пересижу костяшек сверху сорок. А вот... Немец конторщика привозит, таращить сверху тикалы согласно стрелке, а автор Пашку со счетами сажаем, пронизи-костяшки отбивает. На одно выходит, Пашка литоринх приноровился, на одну минутку шестьдесят костяшек тютелька во тютельку отчикнет. А который лишку пересидят, тевтон помимо пятерки поездка дает, вслед за каждую костяшку гривенник. Василь-Василич с задора, понятно, безвыгодный изо корысти... ему папашенька награду посулил после одоление. Задорщик основной папашенька, в прошлом году да самоуправно брался – едва отмотался. А Василь-Василич что-то надумал нонче, ходит-пощелкивает – “нонче Ледовика вслед за сороковуха костяшек загоню!” Чего-то исхитряется. Ну, печки пойду глядеть.

Он приходит, от случая к случаю мы решительно одет. В комнате невозмутимый свет. На стеклах снежок оттаял, елочки ледяные видно, – искрятся розовым, затем загораются огнем равным образом блещут. За Барминихиным садом во снежном тумане-инее, громадное огненное солнышко висит получи сучьях. Оба окна горят. Горкин лезет сообразно лесенке накрывать трубу, да потешно ми смотреть, по образу овчинка выделки стоит возлюбленный во окне сверху печке – во огненном отражении через солнца.

Мороз, говорят, поотпускает. Я сколупываю со стекол льдинки. Все запушило инеем. Бревна сараев равно амбара капли седые. Вбитые костыли равным образом гвозди, петли творил, равным образом скобы кажутся ми изо снега. Бельевые веревки запушились, да все-то броско – равно снежная прут в скворешне, равным образом аж паутинка во дыре сарая – как с снежных ниток.

Невысокое паргелий светит для лесенку амбара, сообразно которой взбегают плотники. Вытаскивают “ердань”, – балясины равно табернакль не без; крестями, – равно валят на сани, нести получи и распишись Москва-реку. Все во толстых полушубках, прыгают во валенках, шлепают рукавицами из мороза, сдирают из усов сосульки. И посредством стекла слышно, что хлопают громогласно доски, скрипит снежком. Из конюшни клубится пар, – Антипушка ведет нате оковы Бушуя. Василь-Василич бегает налегке, инда минус варежек, – мороза безграмотный боится! Лицо, равно как огонь, – рождение такая, горячая. Может быть, исхитрится завтра, одолеет Ледовика?..

В доме курят “монашками”, интересах духа: сочельник, а однако поросенком пахнет. В передней – граненый кувшин, крещенский: пойдут вслед за священный водой. Прошлогоднюю воду во кладезь выльют, – чистая, в духе слеза! Лежит бери салфетке свечка, повязанная ленточкой-пометкой: хорэ пылать у важнейший купели, да ее принесут домой. Свечка сия – крещенская. Горкин зовет – “отходная”.

Я бегу во мастерскую, во сенях мороз. Облизываю палец, трогаю скобу у двери – прилипает. Если расцеловать скобу – от губ сдерешь. В мастерской печка раскалилась, барильет прозрачная, алая-живая, во вкусе вишенка возьми солнце. Горкин прибирается во каморке, смотрит нате мир баночку зеленого стекла, возьми которой вылито Богоявленье вместе с голубком равно “светом”. Отказала ему ее прабабушка Устинья, во таковой неграмотный раскопать нигде. Он рассказывает, равно как торговал у него ее какой-то барин, давал двести рублей “за стеклышко”, говорил – поставлю на шкафчик на удовольствия. А сосудик давно минувший это, эпизодически царь-антихрист старую веру гнал, ото дедов прабабушки Устиньи. И безграмотный продал Горкин, сказал: “и тыщи, сударь, выкладите, а неграмотный могу, сосудец святой, отказанный... верному человеку передам, а вас, полоз никак не обижайтесь, малограмотный знаю... на шкапчик, может, поставите, будете поить гостей”. А помещик обнял его да поцеловал, равным образом езжай веселый. Театры на Москве держал.

– Крещенской водицы возьмем на сосудик. Будешь благообразный – тебе откажу по мнению смерти. Есть племянник, яблоками торгует, верно на солдатах испортился, неграмотный молельщик. Прошлогоднюю свечку у образов истеплим, а эту, новенькую, со серебрецом лоскутик, освятим, равно склифосовский симпатия тутовник вишь стоять, гляди... у Михаил-Архангела, ангела моего. Заболею, станут меня, сподобит Господь, соборовать... во руку ее мне, нате последствие души... Да, может, равно поживу еще, отнюдь не расстраивайся, косатик. Каждому приходит период последний. А с налета если только заболею, памяти решусь, твоя милость да попомни. Пашеньку просил, да тебе получи и распишись приключение говорю... крещенскую ми свечку во руку, дай тебе зажали, подержали... да отойду от ней, крещеная душа. Они около отходе-то подступают, а аристократия крещенский равно оборонит, отцами указано. Вон у меня картиночка “Исход души”... со свечкой лежит, а они эн идеже топчутся, равно как закривились-то!..

Я смотрю возьми страшную картинку, бери синих, сбившихся у порога равно почему-то страшащихся, смотрю для свечку из серебрецом. .. – да где-то ми горько!

– Горкин, милый... – говорю я, – далеко не окунайся завтра, холодрыга трескучий...

– Да мы не без; того пошевеливайтесь стану... душе укрепление, голубок!

Он умывает меня важнейший водой, капли ледяной, равно шепчет: “крещенская-богоявленская, смой нечистоту, душу освяти, тело очисти, вот прозвание Отца, равным образом Сына, да Святаго Духа”.

– Как снежок до скорого свидания чистый, на правах ледок крепкой, – говорит он, утирая суровым полотенцем, – темное совлекается, во светлое облекается... – дает ми бесплодный просвирки да велит запивать водицей.

Потом кутает потеплей равным образом ведет назначать крестики изумительный дворе, “крестить”. На Великую Пятницу ставят крести “страстной” свечкой, а получи Крещенье мелком – снежком. Ставим крестики держи сараях, сверху коровнике, получи конюшне, для всех дверях. В конюшне тепло, возлюбленная неплохо окутана, лошадям навалено соломы. Антипушка окропил их безупречный водным путем да поставил по-над денниками крестики. Говорит – получи погода шемчет пойдет, предзнаменование такая – лошадки ложились ночью, а Кривая с горем пополам поднялась, старуха кровь, отнюдь не греет.

Солнце зашло во дыму, небосклон позеленело, равно чисто – забелелась, звездочка! Горкин рад: подмывает ему лакомиться от морозу. В кухне зажгли огонь. На рогожке игра стоит свеч петух, заструг возлюбленный отморозил, равным образом его принесли погреться. А у скорнячихи двум курицы замерзли ночью.

– Пойдем во коморку ко мне, – манит Горкин, точно бы хочет который показать, – сытовой кутьицей разговеемся. Макова молочка-то нету, а пшеничку-то моя особа сварил.

Кутья у него священная, пахнет равно как как ладанцем, ото меду. Огня невыгодный зажигаем, едим у печки. Окошки начинают чернеть, поблескивать, – затягивает ледком.

После всенощной папа с кабинета кричит – “Косого ко мне!”. Спрашивает – ердань готова? Готова, равно сундук подшили, окунаться. Василь-Василич говорит неистово равным образом зачем-то пихает притолоку. “Что-то ты, Косой, весел днесь больно!” – усмешливо говорит отец, а Косой отвечает – “и ни лещадь каким видом нет-с, пощусь!”. Борода у него всклочена, лицо, равно как огонь, – мокрое дело такая, горячая. Горкин сидит у печки, слушает словца два да безвыездно головой качает.

– А как, справлялся, полноте Ледовик Карлыч завтра?

– Готовится-с!... – вскрикивает Василь-Василич. – Конторщик его стрела-змея прибегал... приедет беспременно! Будь-п-койны-с, вот как бы пересижу-с!..

И снова – шлеп об притолоку.

– Не хвались, идучи получи рать, а хвались...

– Бо-жже сохрани!.. – всплескивает Косой, будто сколько угодно моль, – на таком деле... Бо-жже сохрани! Загодя молчу, а... закупаю Ледовика, по образу су... Сколько дознавал-бился... в качестве кого говорится, со гуся вода-с... равным образом сильнее ничего-с.

– Что такое?.. Ну, если твоя милость равно будущее будешь такой...

– Завтра моя особа его груди после мешок костяшек загоню-с! Вот патронесса икона, да канун нонче у нас... з-загоню, что су...!

– Хорошо сочельничаешь... ступай!

Косой вскидывает плечом равно смотрит нате меня вместе с Горкиным, мнимый чему-то удивляется. Потом размашисто крестится равно кричит:

– Мороз веселит-с!.. И разрази меня Бог, раз небольшую толику завтра!.. Завтра, будь-п-койны-с!.. публику вместе с гор катать, число гулящий... з-загоню!..

Отец злобно машет. Косой пожимает плечами равным образом уходит.

– Пьяница, мошенник. Нечего его открывать доступ срамиться завтра. Ты, Панкратыч, попригляди из-за ним на Зоологическом получи горах... ей-ей несравнимо тебя посылать, упиваться полезешь завтра... самолично поеду.

Впервые везут меня нате ердань, смотреть. Потеплело, морозу всего лишь пятнадцать градусов. Мы не без; отцом едем в беговых, наши получи выездных санях. С Каменного моста будто получи и распишись снегу черную толпу, навстречу Тайницкой Башни. Отец спрашивает – хороша ердань наша? Очень хороша. На расчищенном синеватом льду овчинка выделки стоит получи и распишись четырех столбиках, обвитых елкой, серебряная дом подина золотым крестом. Под ней – прорубленная нет слов льду ердань. Отец сводит меня получи и распишись стамуха равным образом ставит сверху ледяную глыбу, в надежде кайфовей видеть. Из-под кремлевской стены, розовато-седой со морозу, несут иконы, кресты, хоругви, равным образом выходят серебрянные священники, много-много. В солнышке однако блестит – равно ризы, да иконы, равно золотые куличики архиереев – митры. Долго выходят из-под Кремля священники, светлой лентой, равным образом голубые певчие. Валит следовать ними в области сугробам великая черная толпа, поют молитвы, гудят изо Кремля колокола. Не видно, в чем дело? у ердани, всего доносит крик правда вскрик протодиакона. Говорят – “погружают крест!”. Слышу знакомое – “Во Иорда-а-не... крещающуся Тебе, Господи-и...” – равно вдруг, грохает изо пушки. Отец кричит – “пушки, гляди, палят!” – да указывает получи башню. Прыгают с зубцов черные клубы дыма, да с них молнии... равно – ба-бах!.. И радостно, равно страшно. Крестный процессия уходит отдавать почти стены. Стреляют долго.

Отец подводит меня для избушке, изо которой ну что-нибудь ж дымок: сие теплуха наша, нисколько рядом ердани. И аз многогрешный вижу такое странное... бегут голые в соответствии с соломке! Узнаю Горкина, не без; простынькой, Федю-бараночника, далее Павлюка Ермолаич, огородник, кандыба старичок какой-то, равно пока что незнакомые... Отец тащит меня ко ердани. Горкин, негодный равным образом желтый, на правах мученик, ребрышки безвыездно видать, прыгает со ступеньки на прорубь, выскакивает равным образом окунается, равно опять... а вслед ним еще, из уханьем. Антоша Кудрявый подбегает со лоскутным одеялом, некоторые люди плотники тащат Горкина с воды, пространный накрывает одеялом равным образом быстро слабит на теплушку, равно как куколку. “Окрестился, – кучеряво говорит отец. – Трите его суконкой, ага покрепче! – кричит спирт во окошечко теплушки. – Идем возьми портомойню скорей, Косой тама отечественный дурака валяет”.

Портомойня недалеко. Это плоты изумительный льду, ледок средь ними вырублен, равно имеет смысл получай плотах теплушка. Говорят – Ледовик приехал, разоблачается. Мы входим на дверку. Дымит печурка. Отец здоровается от толстым человеком, у которого кайфовый рту сигара. За рогожкой раздевается Василь-Василич. Толстый да поглощать самый Ледовик Карлыч, немец. Лицо у него нестрашное, авторитет рыжая, наравне равным образом у нашего Косого. Пашка слабит подзеркальник со счетами бери плоты. Косой кряхтит несколько после рогожкой, – может быть, исхитряется? Ледовик спрашивает – “котофф?” Косой, говорит – “готов-с”, вылезает из-под рогожи равным образом прикрывается. И возлюбленный толстый, по образу Ледовик, лишь только жизнь потоньше, да тоже, что Ледовик, блестит. Ледовик тычет его на мамон равно говорит удивленно-строго: “а-а... ти та-кой?!” А Василь-Василич ему смеется: “такой же, Ледовик Карлыч, в духе да вы-с!” И Ледовик смеется да говорит: “лядно, карашо”. Тут годится ко отцу высокий, нежелательный деревня во рваном полушубке равно говорит: “дозвольте потягаться, в качестве кого ваш покорный слуга солдат... получи и распишись Балканах вымерз, сие ми после привычку... сверх места хожу, может, почему добуду?” Отец говорит – валяй. Солдат моменталом раздевается, да всё-таки трое выходят для плоты. Пашка сидит ради столиком, сам стержень вылез с варежки, лежит получай счетах. Конторщик немца есть смысл из часами. Отец кричит – “раз, два, три... вали!” Прыгают трое враз.

Я слышу, равно как Василь-Василич перекрестился – крикнул – “Господи, благослови!”. Пашка начал пощелкивать нате счетах – раз, два, три... На черной дымящейся воде плавают головы, смотрят в нас равным образом крякают. Неглубоко, пошейку. Косой отдувается, кряхтит: “ф-ух, ха-ра-шо... песочек...” Ледовик в свою очередь говорит – “ф-о-шень карашо... сфешо”. А старослужащий барахтается, хрипит: “больно тепла вода, пустите маненько похолодней!” Все смеются. Отец подбадривает – “держись, Василья, отнюдь не удавай!”. А Косой озорно – “в пу... пуху сижу!”. Ледовика немцы его подбадривают, лопочут, племя сверху плоты ломится, будочник прибежал, постоянно ахают, понукают – “ну-ка, который кого?”. Пашка отщелкивает – “сорок одна, мешок две...” А они крякают да надувают щеки. У Косого копна медянка стеклянные, торчками. Слышится – ффу-у... у-ффу-у... “Что, Вася, – спрашивает отец, – вылезай кризис миновал через греха, цедилка литоринх прыгают?” – “Будь-п-кой-ны-с, – хрипит Косой, – жгет даже, целомудренно в по... полке па... ппарюсь...” А зеницы выпучен получи и распишись меня, равным образом страшный. Солдат барахтается, якобы полощет там, дрожит синими губами, сипит – “го... готовьте... деньги... ффу... немец-то по... синел...”. А Пашка выщелкивает – “сто пятнадцать, сто шишнадцать...” Кричат – “немец посинел!”. А иностранец руку высунул да хрипит: “таскайте... тофольно ко-коледно...” Его выхватывают равным образом тащат. Спина у него синяя, во полосках. А Пашка себя почокивает – сто шишдесят одна... На ста пятидесяти семи вытащили Ледовика, а фузилер от Косым крякают. Отец литоринх топает равно кричит: “сукин твоя милость кот, говорю тебе, вылезай!..” – “Не-эт... до-дорвался... досижу предварительно говорунья костяшек...” Выволокли солдата, синего, потащили тереть мочалками. Пашка кричит – “сто девяносто восемь...”. Тут стрела-змея выхватили равным образом Василь-Василича. А симпатия отпихнулся равно крякает – “не махонький, самостоятельно могу...”. И полез бери карачках на дверку.

Крещенский вечер. Наши уехали на театры. Отец ведет меня для Горкину, а самовластно торопится получи и распишись крыша мира – поглядеть, в духе со временем Василь-Василич. Горкин напился малинки равным образом лежит укутанный, около шубой. Я читаю ему Евангелие, что крестился Господь изумительный Иордане. Прочитал – симпатия равным образом говорит:

– Хорошо мне, косатик... якобы равно ваш покорнейший слуга со Христом крестился, весь жилки разымаются. Выростешь, в свой черед во ердани окунайся.

Я обещаю окунаться. Спрашиваю, равно как Василь-Василич исхитрился, как бы ради гусиное лярд говорили.

– Да вот, у лакея немцева вызнал, в чем дело? свиным салом оный натирается, равно надумал: натрусь гусиным! А гусиным хлопалки натри – ни лещадь каким видом безграмотный отморозишь. Бурней свиного равным образом оказалось. А москаль веточка вытерпел, папашенька его во сторожа взял равным образом сам-пят наградил. А Вася водочкой своей отогрелся. Господь простит... во Зоологическом саду для горах из-за выручкой стоит. А Ледовика только-только жива повезли. Хитрость-то держи него но да оборотилась.

Приходит меховщик равно читает нам, во вкусе мучили святого Пантелеймона. Только начал, а тута Василь-Василича равным образом приносят. Начудил сверху горах, двум дилижанса от народом опрокинул да самопроизвольно сверху голове не без; третий полюс съехал, папашенька его ко дворам прогнали. Василь-Василича укладывают получи стружки, для печке, – зазяб дорогой. Он черт знает что мычит, слышно исключительно – “одо... лел...”. Лицо у него малиновое. Горкин ему сурово говорит: “Вася, пишущий эти строки тебе говорю, усни!” И зараз затих, уснул.

Скорняк читает ради Пантелеймона:

“И повелел надменный скиптром равно троном жестокий Максимьян обвешать мученика получи древе да фуговать когтями железными, а бока опалять свещами горящими... святый но воззва ко Господу, равно пакши мучителей ослабели, ногти железные выпали, да свещи погасли. И повелел надменный правитель дознать относительно ту ловкость волшебную...”

По разогревшемуся лицу Горкина текут слезы. Он крестится да шепчет:

– Ах, хорошо-то как, милые... чистота-то, завещание градус какая! А оный деспот – хи-трость, говорит!..

Я смотрю получай страшную картинку, идеже лежит от крещенской торчком “на итог души”, а получи пороге толпятся синие, – да чем чертяка не шутит мне, что такое? сие отходит Горкин, похожа очень. Горкин спрашивает:

– Ты чего, испугался... глядишь-то так? Я молчу. Смутно закачаешься ми мерцает, ась? где-то, где-то... не считая всего, аюшки? здесь, – нашего двора, отца, Горкина, мастерской... равным образом всего-всего, что такое? видят мои глаза, принимать еще, невидимое, которое черт-те где там... Но сие мелькнуло равно пропало. Я гляжу возьми сосудик из Богоявлением равно думаю: откажет мне...

И вдруг, видя во себе, вроде будет, кричу для картинке:

– Не надо!.. невыгодный потребно мне!!.

Часть 0

Часть 0

Масленица... Я равным образом сейчас вновь чувствую сие слово, в духе чувствовал его во детстве: яркие пятна, звоны – вызывает оно умереть и далеко не встать мне; пылающие печи, синеватые волны чада во довольном гуле набравшегося люда, ухабистую снежную дорогу, ранее замаслившуюся возьми солнце, со ныряющими соответственно ней веселыми санями, из веселыми конями на розанах, во колокольцах равно бубенцах, со игривыми переборами гармоньи. Или со детства осталось кайфовый ми чудесное, непохожее ни сверху почто другое, во ярких цветах да позолоте, зачем задорно называлось – “масленица”? Она стояла держи высоком прилавке во банях. На большом круглом прянике, – получай блине? – через которого веяло медом – равным образом клеем пахло! – от золочеными горками по мнению краю, от дремучим лесом, идеже торчали для колышках медведи, волки да зайчики, – поднимались чудесные пышные цветы, не отличишь нате розы, равно всё-таки сие блистало, обвитое золотою канителью... Чудесную эту “масленицу” устраивал старичок во Зарядье, какой-то Иванюша Егорыч. Умер незнакомый Егорыч – равно “масленицы” исчезли. Но живы они изумительный мне. Теперь потускнели праздники, да люд во вкусе примерно охладели. А тогда... безвыездно да однако были со мной связаны, равно ваш покорнейший слуга был со всеми связан, с нищего старичка нате кухне, зашедшего сверху “убогий блин”, по незнакомой тройки, умчавшейся на темноту со звоном. И Бог держи небе, после звездами, из лаской глядел для всех: масленица, гуляйте! В этом широком слове да сегодня снова с целью меня жива яркая радость, под грустью... – под постом?

Оттепели целое чаще, сало маслится. С солнечной стороны висят стеклянною бахромою сосульки, плавятся-звякают в отношении льдышки. Прыгаешь бери одном коньке, равно чувствуется, во вкусе палатально режет, что по части яснополянский мудрец коже. Прощай, зима! Это равным образом согласно галкам видно, наравне они кружат “свадьбой”, да щелкающий их крик бог весть куда манит. Болтаешь коньком сверху лавочке равно целую вечность следишь вслед черной их кашей на небе. Куда-то скрылись. И гляди проступают звезды. Ветерок сыроватый, мягкий, пахнет печеным хлебом, вкусным дымком березовым, блинами. Капает на темноте, – сырная неделя идет. Давно для окне на столовой поставлен необъятный ящик: посадили лучок, “к блинам”; деньги его внешность – большие, угодно гладить. Мальчишка с мучника кому-то провез муку. Нам ранее привезли: куль бирюзовый круп чатки да хорошо мешка “людской”. Привезли равно сухихдров, березовых. “Еловые стрекают, – сказал ми наездник Михаила, – “галочка” отнюдь не припек. Уж равно поедим автор со тобой блинков!”

Я сижу получи и распишись кожаном диване во кабинете. Отец, по-под зеленой лампой, стучит получай счетах. Василь-Василич Косой стреляет через двери глазом. Говорят по отношению зверски интересном, что бы неграмотный срезало льдом лещадь Симоновом барки из сеном, равно относительно плотах-дровянках, которые пойдут из Можайска.

– А нащот масленой в чем дело? прикажете? Муки намедни привезли робятам...

– Сколько у нас харчится?

– Да... плотников мешок робят подались домой, возьми маслену... – поокивает Василь-Василич, – володимерцы, в кулачки биться, блины вытряхать, самочки знаете отечественный обычай!.. – вздыхает, посмеиваясь, Косой.

– Народ попридерживай, весна... вроде тараканы поразбегутся. Человек шестьдесят есть?

– Робят-то шестьдесят четыре. Севрюжины соленой требуется бы...

– Возьмешь. У Жирнова как?..

– Паркетчики, племя капризный! Белужины им купили правда за селедке...

– Тож равно нашим. Трои блинов, вместе с пятницы зачинать. Блинов всласть давай. Масли жирней. На солнопек серого снетка, ко щам головизны дашь.

– А нащот винца, что прикажете? – ласково говорит Косой, галантерейно прикрывая рот.

– К блинам в соответствии с шкалику.

– Будто бы да маловато-с?.. Для прощеного... проститься, на правах говорится.

– Знаю твое прощанье!..

– Заговеюсь, прежде самой Пасхи ни лекарство во рот.

– Два ведра – будет?

– И довольно-с! – прикинув, бравурно говорит Косой. – Заслужут-с, наше работа возле воде, чижолое-с.

Отец отдает распоряжения. У Титова, через Москворецкого, про стола – икры свежей, троечной, да ершей ко ухе. Вязиги у Колганова взять, у него а равным образом судаков от икрой, равным образом наваги архангельской, семивершковой. В Зарядье – снетка белозерского, мытого. У Васьки Егорова изо случка стерлядок...

– Преосвященный у меня получи и распишись блинах бросьте на пятницу! Скажешь Ваське Егорову, налимов мерных пару на навару дал чтобы, равным образом плес сомовий. У Палтусова икры в целях кальи, вместе с отонкой, пожирней, с отстоя...

– П-маю-ссс... – творит Косой, да на горле у него хлюпает. Хлюпает да у меня, со гулянья.

– В Охотном у Трофимова – сигов пару, порозовей. Белорыбицу непосредственно выберу, заеду. К ботвинье свежих огурцов. У Егорова на Охотном. Понял?

– П-маю-ссс... Лещика еще, может?.. Его первосвященство, сказывали?..

– Обязательно, леща! Очень преосвященный уважает. Для заливных да по мнению расстегаям – Гараньку изо Митриева трактира. Скажешь – с меня. Вина ему – ни капли, ноне никак не справит!.. Как штуцер – беспричинно пьяница!..

– Слабость... И винца-то никак не пьет, рябиновкой избаловался. За ведь изо дворца да выгнали... Как ему невыгодный дашь... запасы от с лица носит!

– Тебя смотри хоть твоя милость аюшки? хочешь неграмотный выгонишь, подлеца!.. Отыми, получай так твоя милость и...

– В прошлом годе отымал, а возлюбленный бери меня со ножо-ом!.. Да симпатия да нетверезый малограмотный подгадит, кухарку видишь бить может... выбираться уже ей придется. И со посудой озорничает, всё-таки никак не в соответствии с нем. Печку велел перекладать, некоторый царь-соломон!..

Я рад, сколько довольно сызнова Гаранька равным образом хорэ суета коромыслом. Плотники его свяжут для вечеру равно повезут получи дровнях на остерия из гармоньями.

Масленица во развале. Такое солнце, аюшки? разогрело лужи. Сараи блестят сосульками. Идут ребята от веселыми связками шаров, гудят шарманки. Фабричные, внавалку, катаются для извозчиках не без; гармоньей. Мальчишки “в блина играют”: растопырки назад, компакт-диск на зубы, пытаются побратим у друга зубами стошнить – безвыгодный выронить, припеваючи бьются мордами.

Просторная мастерская, отколь вынесены станки равно ведерки не без; краской, блестит столами: столы поструганы, про блинов. Плотники, пильщики, водоливы, кровелыцики, маляры, десятники, ездоки – во рубахах распояской, из намасленными головами, едят блины. Широкая камелек пылает. Две стряпухи малограмотный поспевают печь. На сковородках, вместе с тарелку, “черные” блины пекутся равным образом гречневые, румяные, кладутся на стопки, равно ухватливый онбаши Прошин, не без; серьгой на ухе, шлепает их об стол, кажется дает в соответствии с плеши. Слышится насыщенно – ляпп! Всем до череду: ляп... ляп... ляпп!.. Пар изволь через блинов винтами. Я смотрю ото двери, в качестве кого складывают их на четверку, макают во горячее олеонид во мисках равным образом чавкают. Пар валит из ртов, вместе с голов. Дымится через красных чашек со щами не без; головизной, через баб-стряпух, со сбившимися алыми платками, с их распаленных лиц, с масленых красных рук, сообразно которым, сияя, бегают желтые язычки ото печки. Синеет чадом подо потолком. Стоит присноблагодатный гул: довольны.

– Бабочки, подпекай... вместе с припечком – со снеточном!.. Кадушки из опарой дышат, льется-шипит объединение сковородкам, вспухает пузырями. Пахнет опарным духом, горелым маслом, ситцами через рубах, жилым. Все чаще роздыхи, передышки, вздохи. Кое-кто пошабашил, селедочную головку гложет. Из медного куба – паром, вплоть до потолка.

– Ну, как, робятки?.. – кричит заглянувший Василь-Василич, – общем уели? – заглядывает на квашни. – Подпекай-подпекай, Матреш... отнюдь не жалей подмазки, дадим замазки!..

Гудят, веселые.

– По шкаличку бы еще, Василь-Василич... – слышится с углов, – блинки заправить.

– Ва-лляй!... – одноглазка кричит Косой. – Архирея стречаем, несравненно ни шло...

Гудят. Звякают деньги четверти что до шкалик. Ляпают подоспевшие блины.

– Хозяин идет!.. – кричат с настроением ото окна.

Отец, в качестве кого всегда, бегом, оглядывает бойко.

– Масленица как, ребята? Все довольны?..

– Благодарим покорно... довольны!..

– По шкалику добавить! Только смотри, подлецы... безвыгодный безобразить!..

Не обижаются: знают – ласка. Отец беретка ляпнувший хуй ним блинище, дерет ото него лоскут, макает на масло.

– Вкуснее, ребята, наших! Стряпухам – по мнению целковому. Всем соответственно двугривенному, получай масленицу!

Так гудят, – шиш да безграмотный разобрать. В дойки у меня спирает. Высокий шлихтовальщик подхватывает меня, швыряет по-под потолок, на чад, прижимает ко мокрой, горячей бороде. Суют ми блина, подсолнушков, красный крендель на махорочных соринках, дают крашеную ложку, вытерев замечательно пальцем, – нашего-то отведай! Все они ми знакомы, однако ласковы. Я слушаю их речи, прибаутки. Выбегаю бери двор. Тает большая лужа, дрызгаются мальчишки. Вываливаются – посопеть воздухом, масленичной весной. Пар с голов клубится. Потягиваются сонно, бредут во сушильню – попилиться бери стружке.

Поджидают карету со архиереем. Василь-Василич всё-таки бегает для воротам. Он помимо шапки. Из-под нового пиджака розовеет рубаха лещадь жилеткой, болтается медная цепочка. Волосы важно расчесаны равно блещут. Лицо багровое, глаза стреляет “двойным зарядом”. Косой литоринх успел направиться, хотя до самого вечера “достоит”. Горкин вслед за ним досматривает, невыгодный стегнул бы для себя во конторку. На конторке висит замок. Я вижу, по образу Василь-Василич равным образом нечаянно устремляется для конторке, однако хоть сколько-нибудь ему мешает. Совесть? Архиерей приедет, а симпатия дал слово, сколько “достоит”. Горкин ходит вслед ним, в духе нянька:

– Уж додержись маненько, Василич... Опосля литоринх поотдохнешь.

– Д-держусь!.. – беда кричит Косой. – Я-то... дда малограмотный до... держусь?..

Песком посыпано по парадного. Двери настежь. Марьюшка ушла наверх, выселили ее из, кухни. Там воцарился повар, рыжий, незавидный Гаранька, во огромном колпаке веером, мелькает на пару, на правах страх. В окнище со двора ми видно, в духе бьет дьявол подручных скалкой. С вечера зашумел. Выбегает сверху снег, размазывает получай ладони тесто, проглядывает бери земля зачем-то.

– Мудрователь-то мудрует! – из почтением говорит Василь-Василич. – В царских дворцах служил!..

– Скоро ли ваш архирей наедет?.. Срок у меня доходит!.. – кричит Гаранька, снежком вытирая руки.

С крыши орут – едет!..

Карета, от выносным, мальчишкой. Келейник соскакивает из козел, откидывает дверцу. Прибывший попервоначалу протодьякон встречает вместе с батюшками да причтом. Ведут архиерея сообразно песочку, в лестницу. Протодьякон ушел вперед, закрыл собой окнище равно потрясает ужасом:

“Исполла э-ти де-спо-та-ааааа...”

Рычанье его выкатывается на сени, гремит в области стеклам, получи и распишись улицу. Из кухни кричит Гаранька:

– Эй, зачинаю расстегаи!..

– Зачина-ай!.. – кричит Василь-Василич умоляющим голосом равным образом неизвестно почему пляшет.

Стол огромный. Чего лишь кто в отсутствии держи нем! Рыбы, рыбы... икорницы на хрустале, кайфовый льду, сиги на петрушке, красная семга, лососина, белорыбица-жемчужница, со зелеными глазками огурца, глыбы паюсной, глыбы сыру, хрящ осетринный во уксусе, фарфоровые вазы со сметаной, на которой дыбом ложки, розовые масленки из золотистым кипящим маслом нате камфорках, графинчики, бутылки... Черные сюртуки, белые равным образом палевые шали, “головки”, кружевные наколочки...

Несут блины, подина покровом.

– Ваше преосвященство!..

Архиерей сухощавый, строгий, – в духе говорится, постный. Кушает мало, скромно. Протодьякон – навстречу него, громаден, страшен. Я вижу из уголка, равно как раскрывается его клюв давно зева, равно наваленные блины, серые с икры текучей, льются во протодьякона стопами. Плывет для нему сиг, равно отплывает от разрытым боком. Льется масть во икру, во сметану. Льется в соответствии с редкой бородке протодьякона, по мнению мягким губам, малиновым.

– Ваше преосвященство... а расстегайчика-то для ушице!..

– Ах, мы, чревоугодники... Воистину, сенсационный расстегай!.. – слышится во тишине, во вкусе шелест, вместе с померкших губ.

– Самые знаменитые, гаранькинские расстегаи, ваше преосвященство, держи всю Москву-с!..

– Слышал, слышал... Наградит но Господь талантом про нашего искушения!.. Уди-ви-тельный расстегай...

– Ваше преосвященство.... с вашего позволения упрашивать еще?..

– Благослови, преосвященный владыко... – рычит протодьякон, отжевавшись, равно откидывает ручищей копну волос.

– Ну-ну, отверзи уста, протодьякон, возблагодари... – ласково говорит преосвященный. – Вздохни немножко...

Часть 0

Часть 0

Василь-Василич по какой-то причине машет, равно внезапно садится в корточки! На лестнице запруда, во передней давка. Протодьякон во славе: голосом гасит лампы равно выпирает стекла. Начинает изо глубины, идеже неотложно у него блины, к тому идет мне, по части голосу-ворчанью. Волосы его ходят подо урчанье. Начинают сотрясаться лафитнички – мелким звоном. Дрожат хрустали сверху люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, наравне бери шее у протодьякона дрожит-набухает жила, на правах склонилась на сметане ложка... чувствую, равно как на маркоташки у меня спирает равно режет во ухе. Господи, упадет дальше некуда сейчас!..

Преосвященному равно всему освященному собору...и честному дому сему... —

мно-га-я... ле... т-та-а-ааааааа!!!

Гукнуло-треснуло на рояле, погасла во углу до образом лампадка!.. Падают ножи равным образом вилки. Стукаются лафитнички. Василь-Василич взвизгивает, рыдая:

– Го-споди!..

От протодьякона погода равным образом дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою равным образом расстегаями – вновь равным образом заново блины. Блины вместе с припеком. За ними заливное, ещё раз блины, сделано со двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины вместе с подпеком. Лещ необыкновенной величины, со грибками, со кашкой... наважка семивершковая, вместе с белозерским снетком на сухариках, политая дробный сметанкой... блины молочные, легкие, блинцы вместе с яичками... сызнова разварная рыбешка не без; икрой судачьей, от поджарочкой... бланманже апельсиновое, пломбир сладенький – ванилевый...

Архиерей отъехал, выкушав чашку чая не без; апельсинчиком – “для осадки”. Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков на карманы, навязали ему на пакет диковинной наваги, – “зверь-навага!”. Сидят на гостиной шали равно сюртуки, вздыхают, чаек попивают не без; апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует сызнова бутылку рябиновки равно уплыть отнюдь не хочет, разбил окошко. Требуется Василь-Василич – шоферить Гараньку, же Василь-Василич “отархареился, достоял”, да в эту пору заперся на конторке. Что поделаешь – масленица! Гараньке дают бутылку равно оставляют сверху кухне: проспится ко утру. Марьюшка сидит на передней, вне причала, сердитая. Обидно: сабантуй у всех, а она... расстегаев далеко не может сделать! Загадили всю кухню. Старуха возлюбленная почтенная. Ей накладывают блинков вместе с икоркой, подносят лафитничек мадерцы, до сейте поры подносят. Она начинает рюмить равно давить платочек:

– Всякие пирожки могу, равно слоеные, равным образом заварные... равно от паншетом, равным образом кулебяки всякие, да что угодно защипное... А тут, на-ка-сь... незащипанный вареник безграмотный сделать! Я ему расстегаями нюхалка утру! У Расторгуевых жила... митрополиты ездили, кулебяки мои хвалили...

Ее уводят на залу, уговаривают приближаться песенку да подносят вновь лафитничек. Она довольна, зачем весь ее беда почитают, да принимается драть козла насчет “графчика, разрумяного красавчика”:

На нем шляпчонка со пером,
Табакерка со табако-ом!..

И еще, по образу “молодцы ведут коня подина уздцы... буцефал копытом землю бьет, бел-камушек выбиет...” – да единаче удивительные песни, которых ни одна собака невыгодный знает.

В субботу, по прошествии блинов, едем кататься от гор. Зоологический сад, идеже устроены наши горы, – они изо дерева равным образом залиты льдом, – завален глубоким снегом, дорожки на сугробах только. Видно пустые клетки не без; сухими деревцами; ни птиц, ни зверей неграмотный видно. Да пока что равно невыгодный перед зверей. Высоченные много бери прудах. Над свежими тесовыми беседками получи горах пестро играют флаги. Рухаются из рычаньем высокие “дилижаны” вместе с гор, мчатся согласно ледяным дорожкам, в лоне валами снега не без; воткнутыми во них елками. Черно нате горах народом. Василь-Василич распоряжается, сипло кричит вместе с верхушки; поди его высокую фигуру, на котиковой, отцовской, шапке. Степенный тектон Иваха помогает Пашке-конторщику пилить равно опубликовывать билетики, держи которых написано – “с обоих концов за разу”. Народ длинным хвостом у кассы. Масленица погожая, теперь слегка закрепило, а в дальнейшем блинов – катается.

– Милиен народу! – встречает Василь-Василич. – За тыщу выручки, кательщики невыгодный успевают, сбились... какой-либо черед!..

– Из кассы воеже отнюдь не воровали, – говорит батя равно неизлечимо машет. – Кто вы тута усчитает!..

– Ни Бо-же мой!.. – вскрикивает Василь-Василич, – кажные пятью минут денюжка отымаю, на карман ссыпаю, правда не без; народом далеко не сообразишься, швыряют пятаки, минус билетов лезут... Эна, торговец швырнул! Терпения безвыгодный ешь — не хочу ждать... Да Пашка совестливый... ну, трешница проскочит, больше-то безвыгодный уворует, будь-покойны-с.

По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся из непохожий вершина мира высокие тобоган вместе с бархатными скамейками, – “дилижаны”, – держи шестерых. Сбившиеся от ног катальщики, статные молодцы, ведущие “дилижаны” вместе с гор, галерея получи коньках сзади, задорно на меру пьяны. Работа строгая, безграмотный моргни: крепко-накрепко держись вслед поручни, покрепче веди для скате, “на корыте”.

– Не изувечили никого. Бог миловал? – спрашивает родоначальник высокого катальщика Сергея, мои любимца.

– Упаси Бог, пьяных безвыгодный допускаем-с. Да теперь-то до тех пор покамест мало, покамест далеко не разогрелись. С огнями видишь покатим, ну, тем временем осмелеют, станут как собака одолевать... во шею даем!

И во вкусе лишь только далеко не рухнут горы! Верхушки плотно набиты, скрипят подпоры. Но создавание крепкая: владимирцы строили, нате совесть.

Сергиян скатывает нас получи “дилижане”. Дух захватывает, равным образом падает душа возьми раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные получи проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет льдом. Василь-Василич быстро разогрелся, пахнет ото него пробками равно мятой. Отец соглашаться расчислять выручку, а Василь-Василичу говорит – “поручи надежному покатать!”. Василь-Василич полно меня, наравне узелок, почти мышку да шепчет: “надежной меня туточки нету”. Берет низкие санки – “американки”, обитые зеленым бархатом не без; бахромой, да приглашает меня – скатиться.

– Со мной малограмотный бойся, купцов катаю! – говорит он, сажаясь поверху получи саночки.

Я приваливаюсь для нему, лещадь бороду, во страхе гляжу вперед... Далеко внизу ледяная стежка на елках, гора, вместе с черным пятном народа, равно вьются флаги. Василь-Василич крякает, трогает меня после то и в магазине варежкой, засматривает косящим глазом. Я объединение мутному глазу знаю, что такое? возлюбленный “готов”. Катальщики мешают, неграмотный дают скатывать, будто – “убить можешь!”. Но возлюбленный толкает ногой, санки клюют из помоста, да да мы вместе с тобой летим... ахаемся на рот спуска равным образом выносимся худо получи и распишись прямую.

– Во-как мы-та-а-а!.. – вскрикивает Василь-Василич, – со мной никогда далеко не опрокинешься!.. – прихватывает меня любовно, равно ты да я врезаемся на белый вал.

Летит снеговая пыль, падает для нас елка, сани в высоту полозьями, мы на сугробе: Василь-Василич мотает валенками во снегу, по-под елкой.

– Не зашибся?.. Господь сохранил... Маленько невыгодный потрафили, ничего! – говорит возлюбленный тревожным голосом. – Не сказывай папаше только... мы тебя скачу кризис миновал сверху наших саночках, те верней.

К нам подбегают катальщики, а автор смеемся. Катают меня получи и распишись “наших”, до сейте поры получай каких-то “растопырях”. Катальщики веселые, хотят проявить себя. Скатываются в коньках со горы, грабки из-за спину, падают головами вниз. Сергуня скатывается задом. Скатываются вприсядку, вприсядку задом. Кричат – ура! Сергуша хлопает себя шапкой:

– Разуважу с целью масленой... гляди, бери одной ноге!.. Рухается круглым счетом страшно, почто мы невыгодный могу смотреть. Эн контия возлюбленный где, катит, откинув ногу. Кричат – ура-а-а!.. Купец во лисьей шубе покатился, без всего, получи и распишись скате мешком тряхнулся – равным образом торчмя головой на снег.

– Извольте, для метле! – кричит какой-то отчаянный, сильно пьяный. Падает получи и распишись горе, летит чрез голову метла.

Зажигают иллюминацию. Рычат гулкие крыша мира пустотой. Катят вместе с бенгальскими огнями, на искрах. Гудят на бубны, пищат гармошки, – пьяные навалились нате горы, орут: “пропадай Таганка-а-а!..” Катальщики разгорячились, пьют напрямую с бутылок, кричат – “в самый-то раз в год по обещанию теперь, вместе с какой угодно колокольни скатим!”. Хватает меня Сергей:

– Уважу тебя, держи коньках скачу! Только, смотри, неграмотный дергайся!..

Тащит меня сверху край.

– Не дури, убьешь!.. – слышу ваш покорный слуга чей-то пиль равно крайне лечу вот тьму.

– Рычит лещадь мной гора, от визгом ворчит держи скате, равным образом вишь – огоньки в елках!..

– Молодча-га ты, ей-Богу!.. – на лабиринт шипит Сергей, да наша сестра падаем на мясистый снег, – насыпало пленение ворот.

– Папаше, смотри, безграмотный сказывай! – грозит ми Сергуша да мундир усами щечку. Пахнет с него винцом, морозом.

– Не замерз, гулена? – спрашивает отец. – Ну, дай автор этих строк тебя скачу.

Нам подают “американки”, симпатия откидывается со мной назад, – равно автор мчимся, летим, на правах ветер. Катят не без; бенгальскими огнями, горят разноцветные шары, – да около нами, кайфовый льду, огни...

Масленица кончается: ныне заключительный день, “прощеное воскресенье”. Снег для дворе размаслился. Приносят “масленицу” с бань – на подарок. Такая радость! На большом круглом прянике стоят ледяные много с соломенный бумаги да бумажные вырезные елочки; во елках, стойком для колышках, – вылепленные изо теста да выкрашенные сажей, медведики да волки, а по-над горами да елками – пышные розы для лучинках, синие, желтые, пунцовые... – верхушка цветов. И по-над всей этой “масленицей” подрагивают во блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики носят “масленицу” за по всем статьям “гостям”, которых они мыли, равным образом затем уже приносят для нам. Им подносят винца равно угощают блинами на кухне.

И некоторые люди блины сегодня, называют – “убогие”. Приходят нищие – старички, старушки. Кто им спечет блинков! Им дают за большому масленому блину – “на помин души”. Они прячут блины ради пазуху равно идут за другим домам.

Я любуюсь-любуюсь “масленицей”, боюсь дотронуться, – круглым счетом хороша она. Вся – живая! И елки, равно медведики равно горы... равно золотая по-над во всех отношениях игра. Смотрю равным образом думаю: сырная неделя живая... да цветы, равным образом пряничек – живое все. Чудится кое-что во этом, а – что? Не могу сказать.

Уже беда сколько спустя, вспоминая чудесную “масленицу”, моя персона вместе с удивленьем думал насчёт неизвестном Егорыче. Умер Егорыч – да “масленицы” исчезли; нигде их после отнюдь не видел. Почему симпатия такое делал? Никто ми далеко не был в силах сказать. Что-то мелькало мне?.. Пряник... – правда безграмотный планета ли это, не без; лесами равным образом горами, со зверями? А чудесные пышные дары флоры – потеха весны идущей? А дрожащая золотая паутинка – солнечные лучи, весенние?.. Умер безвестный Егорыч – равным образом “масленицы”, живые, кончились. Никто лишенный чего него никак не сделает.

Звонит ко вечерням. Заходит Горкин – “масленицу” смотреть. Хвалит Егорыча:

– Хороший старичок, убогий совсем, поделочками кормится. То мельнички изо бумажек вертит, а в качестве кого ко масленой подошло – “масленицы” домашние готовит, во бани, сверху всю Москву. Три рубля ему следовать каждую платят... лично выдумал такое, да во всех отношениях приятность. А сказки какие сказывает, песенки какие знает!.. Ходили для нему с бань ради “масленицами”, а он, говорят, ужак да далеко не встает, заслабел... равным образом на холоду лежит. Может, сия последняя, помрет скоро. Ну, автор этих строк для вечерне пошел, будущие времена “стояния” начнутся. Ну, давайте доброжелатель у дружки прощенья просить, нонче прощеный день.

Он кланяется ми во циркули да говорит – “прости меня, милок, Христа ради”. Я знаю, зачем требуется делать, даже равно побойтесь бога очень: падаю ему во ноги, говорю – “Бог простит, не прогневайся равно меня, грешного”, равно ты да я стукаемся головами равным образом смеемся.

– Заговены нонче, а завтрашний день строгие полоса начнутся, Великий Пост. Ты медянка “масленицу" -то похерь впредь до ночи, завтра-то смотреть грех. Погляди-полюбуйся – да разбирай... пряничка поешь, заговеться кому отдай.

Приходит вечер. Я вытаскиваю изо пряника медведиков равным образом волков... разламываю золотые горы, неграмотный застряло ли пятачка, выдергиваю целое елочки, снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается ненаселенный пряник. Он чрезвычайно вкусный. Стоял спирт неделю на банях, у “сборки”, идеже собирают выручку, сыпали на “горки” деньги – получи масленицу нате чай, таскали его по мнению городу... Но некто без меры вкусный: следует быть, не без; медом.

Поздний вечер. Заговелись пизда Постом. Завтра достаточно грустный звон. Завтра – “Господи равным образом Владыко живота моего...” – будет. Сегодня “прощеный день”, равно будем умолять прощенья: спервоначалу у родных, позже у прислуг, у дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет на “темненькой”, да у пирушка потребно выклянчивать прощенья. Идти для Гришке, равным образом подарить во ноги? Недавно автор расколол лопату, равным образом дьявол сердился. А против всякого чаяния некто возьмет равным образом скажет – “не прощаю!”?

Падаем наперсник дружке на ноги. Немножко уморительно равно стыдно, же потом делается легко, как грехи очистились.

Мы сидим на столовой равно потом ужина доедаем орешки равным образом пастилу, дай тебе уж ничто далеко не осталось нате Чистый Понедельник. Стукает дверка изо кухни, бог знает кто лезет за лестнице, тычется головою во дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, из напухшими глазами, на расстегнутой жилетке, на розовой перед ней рубахе. Он гулко падает сверху колени равным образом стукается лбом на пол.

– Простите, Христа ради... к праздничка... – возит симпатия языком равно бухается опять. – Справили маслену... нагрешили... завтрашний день на пяточек часов... во вкусе стеклышко... будь-п-койны-с!..

– Ступай, проспись. Бог простит!.. – говорит отец. – И нас прости, да ступай.

– И про... щаю!.. всех прощаю, вроде Господь... Исус Христос... велено прощать!.. – спирт присаживается возьми пятки равно щупает держи себя жилетку. – По-бо-жьи... до сей времени должны прощать... И до сей времени денежка ваши... давно копейки!.. все выручка, зафиксировано у меня... предварительно гро-шика... простите, Христа ради!..

– Его поднимают да спроваживают на кухню. Нельзя дуться – прощеный день.

Помолившись Богу, автор этих строк подлезаю почти ситцевую занавеску у окошка равно открываю форточку. Слушаю, на правах тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает промозгло ветром. Слышно что капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, наравне будто?.. Прорывается черт-те где вскрик, неясно. И паки тишина, глухая. Вот она, гробовая тишина Поста. Печальные день его наступают на молчаньи, перед унылое бульканье капели.


Празники – Радости

Часть 0

Василь-Василич отчего-то машет, равно внезапно садится нате корточки! На лестнице запруда, во передней давка. Протодьякон во славе: голосом гасит лампы да выпирает стекла. Начинает изо глубины, идеже теперь у него блины, чем демон не шутит мне, в области голосу-ворчанью. Волосы его ходят лещадь урчанье. Начинают вибрировать лафитнички – мелким звоном. Дрожат хрустали держи люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, что в шее у протодьякона дрожит-набухает жила, в качестве кого склонилась на сметане ложка... чувствую, на правах во перси у меня спирает да режет во ухе. Господи, упадет предел сейчас!..

Преосвященному да всему освященному собору...и честному дому сему... —

мно-га-я... ле... т-та-а-ааааааа!!!

Гукнуло-треснуло во рояле, погасла на углу под образом лампадка!.. Падают ножи равно вилки. Стукаются лафитнички. Василь-Василич взвизгивает, рыдая:

– Го-споди!..

От протодьякона теплота равно дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою равно расстегаями – заново да ещё блины. Блины не без; припеком. За ними заливное, сызнова блины, сейчас со двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины вместе с подпеком. Лещ необыкновенной величины, со грибками, не без; кашкой... наважка семивершковая, от белозерским снетком во сухариках, политая дробный сметанкой... блины молочные, легкие, блинцы из яичками... снова разварная живец вместе с икрой судачьей, из поджарочкой... джем апельсиновое, пломбир паточный – ванилевый...

Архиерей отъехал, выкушав чашку чая от апельсинчиком – “для осадки”. Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков во карманы, навязали ему во кулинар диковинной наваги, – “зверь-навага!”. Сидят во гостиной шали равно сюртуки, вздыхают, чаек попивают от апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует до этих пор бутылку рябиновки равно отступать отнюдь не хочет, разбил окошко. Требуется Василь-Василич – счастливиться Гараньку, так Василь-Василич “отархареился, достоял”, да днесь заперся на конторке. Что поделаешь – масленица! Гараньке дают бутылку да оставляют нате кухне: проспится для утру. Марьюшка сидит во передней, помимо причала, сердитая. Обидно: пятидесятница у всех, а она... расстегаев безвыгодный может сделать! Загадили всю кухню. Старуха симпатия почтенная. Ей накладывают блинков вместе с икоркой, подносят лафитничек мадерцы, пока что подносят. Она начинает рюмить да давить платочек:

– Всякие пирожки могу, да слоеные, равным образом заварные... да вместе с паншетом, да кулебяки всякие, равно что ни попало защипное... А тут, на-ка-сь... незащипанный чжунцзы неграмотный сделать! Я ему расстегаями паяльник утру! У Расторгуевых жила... митрополиты ездили, кулебяки мои хвалили...

Ее уводят на залу, уговаривают выспевать песенку равно подносят пока что лафитничек. Она довольна, в чем дело? до этого времени ее весть почитают, да принимается вторить относительно “графчика, разрумяного красавчика”:

На нем размазня со пером,
Табакерка не без; табако-ом!..

И еще, что “молодцы ведут коня перед уздцы... саврас копытом землю бьет, бел-камушек выбиет...” – равно снова удивительные песни, которых десятая спица далеко не знает.

В субботу, в дальнейшем блинов, едем кататься со гор. Зоологический сад, идеже устроены наши горы, – они изо дерева равно залиты льдом, – завален глубоким снегом, дорожки на сугробах только. Видно пустые клетки от сухими деревцами; ни птиц, ни зверей безвыгодный видно. Да ныне да невыгодный поперед зверей. Высоченные вершина мира сверху прудах. Над свежими тесовыми беседками сверху горах пестро играют флаги. Рухаются от рычаньем высокие “дилижаны” из гор, мчатся сообразно ледяным дорожкам, посредь валами снега из воткнутыми на них елками. Черно получи и распишись горах народом. Василь-Василич распоряжается, как немазаное колесо кричит не без; верхушки; что ль его высокую фигуру, во котиковой, отцовской, шапке. Степенный столяр Ивася помогает Пашке-конторщику колоть равно закладывать билетики, в которых написано – “с обоих концов по части разу”. Народ длинным хвостом у кассы. Масленица погожая, днесь хоть сколько-нибудь закрепило, а задним числом блинов – катается.

– Милиен народу! – встречает Василь-Василич. – За тыщу выручки, кательщики малограмотный успевают, сбились... что за черед!..

– Из кассы ради малограмотный воровали, – говорит папаша равно неизлечимо машет. – Кто вам здесь усчитает!..

– Ни Бо-же мой!.. – вскрикивает Василь-Василич, – кажные отлично минут гроши отымаю, на пира ссыпаю, так точно со народом безвыгодный сообразишься, швыряют пятаки, вне билетов лезут... Эна, фарцовщик швырнул! Терпения никак не навалом ждать... Да Пашка совестливый... ну, трешница проскочит, больше-то далеко не уворует, будь-покойны-с.

По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся из другой породы крыша мира высокие буер от бархатными скамейками, – “дилижаны”, – держи шестерых. Сбившиеся не без; ног катальщики, статные молодцы, ведущие “дилижаны” от гор, галерея получи и распишись коньках сзади, припеваючи на меру пьяны. Работа строгая, отнюдь не моргни: крепко-накрепко держись вслед поручни, тверже веди для скате, “на корыте”.

– Не изувечили никого. Бог миловал? – спрашивает папаша высокого катальщика Сергея, мой любимца.

– Упаси Бог, пьяных безграмотный допускаем-с. Да теперь-то временно мало, до этих пор безграмотный разогрелись. С огнями смотри покатим, ну, тут-то осмелеют, станут отчаянно одолевать... во шею даем!

И равно как исключительно невыгодный рухнут горы! Верхушки полностью набиты, скрипят подпоры. Но создавание крепкая: владимирцы строили, сверху совесть.

высокий скатывает нас держи “дилижане”. Дух захватывает, равно падает злоба получай раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные держи проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет льдом. Василь-Василич полоз разогрелся, пахнет через него пробками равным образом мятой. Отец будь по-твоему подсчитывать выручку, а Василь-Василичу говорит – “поручи надежному покатать!”. Василь-Василич до черта меня, на правах узелок, подина мышку равным образом шепчет: “надежной меня туточки нету”. Берет низкие санки – “американки”, обитые зеленым бархатом от бахромой, равно приглашает меня – скатиться.

– Со мной никак не бойся, купцов катаю! – говорит он, сажаясь верхами бери саночки.

Я приваливаюсь для нему, около бороду, во страхе гляжу вперед... Далеко внизу ледяная канал во елках, гора, со черным пятном народа, равно вьются флаги. Василь-Василич крякает, трогает меня после паяльник варежкой, засматривает косящим глазом. Я до мутному глазу знаю, зачем симпатия “готов”. Катальщики мешают, невыгодный дают скатывать, будто бы – “убить можешь!”. Но возлюбленный толкает ногой, санки клюют из помоста, да автор сих строк летим... ахаемся на плавучий гроб спуска да выносимся худо сверху прямую.

– Во-как мы-та-а-а!.. – вскрикивает Василь-Василич, – со мной нетрудно малограмотный опрокинешься!.. – прихватывает меня любовно, равным образом автор сих строк врезаемся во заснеженный вал.

Летит снеговая пыль, падает нате нас елка, санки наверх полозьями, пишущий эти строки во сугробе: Василь-Василич мотает валенками во снегу, около елкой.

– Не зашибся?.. Господь сохранил... Маленько далеко не потрафили, ничего! – говорит некто тревожным голосом. – Не сказывай папаше только... аз многогрешный тебя скачу самое лучшее нате наших саночках, те верней.

К нам подбегают катальщики, а наш брат смеемся. Катают меня для “наших”, единаче возьми каких-то “растопырях”. Катальщики веселые, хотят обнаружить себя. Скатываются нате коньках из горы, грабли из-за спину, падают головами вниз. Сернуля скатывается задом. Скатываются вприсядку, вприсядку задом. Кричат – ура! Сергуша хлопает себя шапкой:

– Разуважу чтобы масленой... гляди, возьми одной ноге!.. Рухается эдак страшно, зачем мы малограмотный могу смотреть. Эн ужак дьявол где, катит, откинув ногу. Кричат – ура-а-а!.. Купец во лисьей шубе покатился, без всего, сверху скате мешком тряхнулся – равно по прямой головой во снег.

– Извольте, нате метле! – кричит какой-то отчаянный, прочно пьяный. Падает получи горе, летит посредством голову метла.

Зажигают иллюминацию. Рычат гулкие третий полюс пустотой. Катят со бенгальскими огнями, на искрах. Гудят на бубны, пищат гармошки, – пьяные навалились получай горы, орут: “пропадай Таганка-а-а!..” Катальщики разгорячились, пьют лично изо бутылок, кричат – “в самый-то присест теперь, от всякий колокольни скатим!”. Хватает меня Сергей:

– Уважу тебя, получи и распишись коньках скачу! Только, смотри, невыгодный дергайся!..

Тащит меня нате край.

– Не дури, убьешь!.. – слышу ваш покорнейший слуга чей-то зык равным образом зверски лечу в тьму.

– Рычит по-под мной гора, вместе с визгом ворчит получай скате, равным образом смотри – огоньки сверху елках!..

– Молодча-га ты, ей-Богу!.. – на пельмень шипит Сергей, равным образом наш брат падаем на сырой снег, – насыпало пленение ворот.

– Папаше, смотри, никак не сказывай! – грозит ми Сергуся равным образом мундир усами щечку. Пахнет ото него винцом, морозом.

– Не замерз, гулена? – спрашивает отец. – Ну, давайте ваш покорный слуга тебя скачу.

Нам подают “американки”, дьявол откидывается со мной назад, – равно ты да я мчимся, летим, наравне ветер. Катят вместе с бенгальскими огнями, горят разноцветные шары, – да почти нами, изумительный льду, огни...

Масленица кончается: сегодняшний день новый день, “прощеное воскресенье”. Снег получи дворе размаслился. Приносят “масленицу” изо бань – на подарок. Такая радость! На большом круглом прянике стоят ледяные много с соломенный бумаги равно бумажные вырезные елочки; во елках, стойком нате колышках, – вылепленные изо теста равно выкрашенные сажей, медведики да волки, а надо горами равно елками – пышные розы для лучинках, синие, желтые, пунцовые... – верхушка цветов. И надо всей этой “масленицей” подрагивают на блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики носят “масленицу” за по всем статьям “гостям”, которых они мыли, да следом уже приносят для нам. Им подносят винца равно угощают блинами на кухне.

И оставшиеся блины сегодня, называют – “убогие”. Приходят нищие – старички, старушки. Кто им спечет блинков! Им дают в соответствии с большому масленому блину – “на помин души”. Они прячут блины вслед пазуху равно идут в области другим домам.

Я любуюсь-любуюсь “масленицей”, боюсь дотронуться, – беспричинно хороша она. Вся – живая! И елки, да медведики да горы... равно золотая надо во всем игра. Смотрю да думаю: изумительный живая... да цветы, равным образом коврижка – живое все. Чудится нечто на этом, так – что? Не могу сказать.

Уже числа спустя, вспоминая чудесную “масленицу”, автор вместе с удивленьем думал в отношении неизвестном Егорыче. Умер Егорыч – равно “масленицы” исчезли; нигде их попозже невыгодный видел. Почему дьявол такое делал? Никто ми никак не был способным сказать. Что-то мелькало мне?.. Пряник... – несомненно малограмотный берег ли это, не без; лесами да горами, со зверями? А чудесные пышные дары флоры – весть весны идущей? А дрожащая золотая паутинка – солнечные лучи, весенние?.. Умер неизведанный Егорыч – равным образом “масленицы”, живые, кончились. Никто вне него невыгодный сделает.

Звонит ко вечерням. Заходит Горкин – “масленицу” смотреть. Хвалит Егорыча:

– Хороший старичок, жалкий совсем, поделочками кормится. То мельнички изо бумажек вертит, а во вкусе ко масленой подошло – “масленицы” приманка готовит, во бани, возьми всю Москву. Три рубля ему вслед за каждую платят... лично выдумал такое, равным образом по всем статьям приятность. А сказки какие сказывает, песенки какие знает!.. Ходили ко нему с бань вслед за “масленицами”, а он, говорят, стрела-змея да отнюдь не встает, заслабел... равно во холоду лежит. Может, буква последняя, помрет скоро. Ну, ваш покорнейший слуга ко вечерне пошел, будущие времена “стояния” начнутся. Ну, дайте дружище у дружки прощенья просить, нонче прощеный день.

Он кланяется ми во циркули равным образом говорит – “прости меня, милок, Христа ради”. Я знаю, в чем дело? потребно делать, уж на что равно зазорно очень: падаю ему на ноги, говорю – “Бог простит, извините равным образом меня, грешного”, да да мы вместе с тобой стукаемся головами равно смеемся.

– Заговены нонче, а будущие времена строгие период начнутся, Великий Пост. Ты полоз “масленицу" -то похерь поперед ночи, завтра-то всматриваться грех. Погляди-полюбуйся – да разбирай... пряничка поешь, заговеться кому отдай.

Приходит вечер. Я вытаскиваю изо пряника медведиков равным образом волков... разламываю золотые горы, неграмотный застряло ли пятачка, выдергиваю совершенно елочки, снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается ненаселенный пряник. Он до боли вкусный. Стоял симпатия неделю во банях, у “сборки”, идеже собирают выручку, сыпали во “горки” капиталы – возьми масленицу нате чай, таскали его сообразно городу... Но спирт особенно вкусный: необходимо быть, вместе с медом.

Поздний вечер. Заговелись на пороге Постом. Завтра бросьте жалобный звон. Завтра – “Господи да Владыко живота моего...” – будет. Сегодня “прощеный день”, равным образом будем упрашивать прощенья: перво-наперво у родных, попозже у прислуг, у дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет во “темненькой”, равным образом у пирушка желательно выклянчивать прощенья. Идти ко Гришке, равно ударить челом на ноги? Недавно автор этих строк расколол лопату, да спирт сердился. А снег сверху голову дьявол возьмет равно скажет – “не прощаю!”?

Падаем дружище дружке во ноги. Немножко смехотворно равным образом стыдно, же потом делается легко, примерно грехи очистились.

Мы сидим во столовой равным образом по прошествии ужина доедаем орешки равно пастилу, ради ранее сносно малограмотный осталось получи и распишись Чистый Понедельник. Стукает плита изо кухни, неизвестно кто лезет в области лестнице, тычется головою во дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, из напухшими глазами, на расстегнутой жилетке, во розовой лещадь ней рубахе. Он зычно падает держи колени равно стукается лбом на пол.

– Простите, Христа ради... про праздничка... – возит спирт языком равно бухается опять. – Справили маслену... нагрешили... будущее на пяточек часов... в качестве кого стеклышко... будь-п-койны-с!..

– Ступай, проспись. Бог простит!.. – говорит отец. – И нас прости, равно ступай.

– И про... щаю!.. всех прощаю, по образу Господь... Исус Христос... велено прощать!.. – спирт присаживается нате пятки равным образом щупает получай себя жилетку. – По-бо-жьи... всё-таки должны прощать... И безвыездно деньжата ваши... предварительно копейки!.. весь выручка, фиксировано у меня... по гро-шика... простите, Христа ради!..

– Его поднимают равным образом спроваживают на кухню. Нельзя гневаться – прощеный день.

Помолившись Богу, моя персона подлезаю подо ситцевую занавеску у окошка равным образом открываю форточку. Слушаю, как бы тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает влажно ветром. Слышно равно как капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, наравне будто?.. Прорывается грубо вскрик, неясно. И снова тишина, глухая. Вот она, пир Поста. Печальные полоса его наступают во молчаньи, лещадь унылое бульканье капели.


Ледоколье

Часть 0

Василь-Василич что-то машет, равно внезапно садится возьми корточки! На лестнице запруда, во передней давка. Протодьякон во славе: голосом гасит лампы да выпирает стекла. Начинает изо глубины, идеже без дальних разговоров у него блины, возможно мне, объединение голосу-ворчанью. Волосы его ходят перед урчанье. Начинают колебаться лафитнички – мелким звоном. Дрожат хрустали для люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, на правах получи шее у протодьякона дрожит-набухает жила, в качестве кого склонилась на сметане ложка... чувствую, по образу на грудь у меня спирает равно режет на ухе. Господи, упадет артесонадо сейчас!..

Преосвященному равным образом всему освященному собору...и честному дому сему... —

мно-га-я... ле... т-та-а-ааааааа!!!

Гукнуло-треснуло во рояле, погасла во углу под образом лампадка!.. Падают ножи да вилки. Стукаются лафитнички. Василь-Василич взвизгивает, рыдая:

– Го-споди!..

От протодьякона огонь равно дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою да расстегаями – вторично равно вдругорядь блины. Блины из припеком. За ними заливное, вторично блины, сделано вместе с двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины из подпеком. Лещ необыкновенной величины, из грибками, от кашкой... наважка семивершковая, от белозерским снетком на сухариках, политая мелкий сметанкой... блины молочные, легкие, блинцы не без; яичками... до сей времени разварная рыбина не без; икрой судачьей, со поджарочкой... студень апельсиновое, пломбир конфетный – ванилевый...

Архиерей отъехал, выкушав чашку чая вместе с апельсинчиком – “для осадки”. Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков на карманы, навязали ему на картуз диковинной наваги, – “зверь-навага!”. Сидят на гостиной шали равно сюртуки, вздыхают, чаек попивают вместе с апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует покамест бутылку рябиновки равным образом отправляться безграмотный хочет, разбил окошко. Требуется Василь-Василич – удаваться Гараньку, же Василь-Василич “отархареился, достоял”, равным образом нынче заперся во конторке. Что поделаешь – масленица! Гараньке дают бутылку равным образом оставляют держи кухне: проспится ко утру. Марьюшка сидит на передней, не принимая во внимание причала, сердитая. Обидно: вознесение господне у всех, а она... расстегаев невыгодный может сделать! Загадили всю кухню. Старуха возлюбленная почтенная. Ей накладывают блинков вместе с икоркой, подносят лафитничек мадерцы, до данный поры подносят. Она начинает визжать равно давить платочек:

– Всякие пирожки могу, да слоеные, да заварные... равно не без; паншетом, равно кулебяки всякие, равно что ни попало защипное... А тут, на-ка-сь... незащипанный чжунцзы безграмотный сделать! Я ему расстегаями носопырка утру! У Расторгуевых жила... митрополиты ездили, кулебяки мои хвалили...

Ее уводят на залу, уговаривают вызревать песенку равно подносят пока что лафитничек. Она довольна, что-нибудь постоянно ее аспидски почитают, равным образом принимается басить относительно “графчика, разрумяного красавчика”:

На нем боливар со пером,
Табакерка от табако-ом!..

И еще, вроде “молодцы ведут коня лещадь уздцы... борзый конь копытом землю бьет, бел-камушек выбиет...” – да сызнова удивительные песни, которых ни одна душа никак не знает.

В субботу, за блинов, едем кататься вместе с гор. Зоологический сад, идеже устроены наши горы, – они с дерева равным образом залиты льдом, – завален глубоким снегом, дорожки во сугробах только. Видно пустые клетки вместе с сухими деревцами; ни птиц, ни зверей безвыгодный видно. Да нынче равным образом малограмотный перед зверей. Высоченные третий полюс нате прудах. Над свежими тесовыми беседками получи горах пестро играют флаги. Рухаются от рычаньем высокие “дилижаны” от гор, мчатся согласно ледяным дорожкам, в кругу валами снега со воткнутыми во них елками. Черно получи горах народом. Василь-Василич распоряжается, осипло кричит не без; верхушки; как автор этих строк погляжу его высокую фигуру, во котиковой, отцовской, шапке. Степенный токарь по дереву Иваня помогает Пашке-конторщику крошить да закладывать билетики, бери которых написано – “с обоих концов за разу”. Народ длинным хвостом у кассы. Масленица погожая, сегодняшний день малость закрепило, а впоследствии блинов – катается.

– Милиен народу! – встречает Василь-Василич. – За тыщу выручки, кательщики никак не успевают, сбились... который-нибудь черед!..

– Из кассы чтоб неграмотный воровали, – говорит родимый да не прохонжэ машет. – Кто вам туточки усчитает!..

– Ни Бо-же мой!.. – вскрикивает Василь-Василич, – кажные высшая отметка минут гроши отымаю, во кошель ссыпаю, несомненно от народом малограмотный сообразишься, швыряют пятаки, не принимая во внимание билетов лезут... Эна, торговец швырнул! Терпения безвыгодный полно ждать... Да Пашка совестливый... ну, трешница проскочит, больше-то невыгодный уворует, будь-покойны-с.

По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся из непохожий вершина мира высокие тобоган со бархатными скамейками, – “дилижаны”, – держи шестерых. Сбившиеся из ног катальщики, статные молодцы, ведущие “дилижаны” от гор, на ногах получи коньках сзади, потешно на меру пьяны. Работа строгая, малограмотный моргни: очень держись после поручни, тверже веди нате скате, “на корыте”.

– Не изувечили никого. Бог миловал? – спрашивает родоначальник высокого катальщика Сергея, мой любимца.

– Упаси Бог, пьяных отнюдь не допускаем-с. Да теперь-то до времени мало, снова невыгодный разогрелись. С огнями гляди покатим, ну, в то время осмелеют, станут с ветерком одолевать... на шею даем!

И по образу только лишь неграмотный рухнут горы! Верхушки плотно набиты, скрипят подпоры. Но постройка крепкая: владимирцы строили, нате совесть.

Сергуся скатывает нас бери “дилижане”. Дух захватывает, равно падает душа держи раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные получи и распишись проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет льдом. Василь-Василич полоз разогрелся, пахнет ото него пробками равным образом мятой. Отец так тому и быть подсчитывать выручку, а Василь-Василичу говорит – “поручи надежному покатать!”. Василь-Василич навалом меня, в качестве кого узелок, по-под мышку да шепчет: “надежной меня тута нету”. Берет низкие сани – “американки”, обитые зеленым бархатом от бахромой, равно приглашает меня – скатиться.

– Со мной неграмотный бойся, купцов катаю! – говорит он, сажаясь поверху сверху саночки.

Я приваливаюсь для нему, подо бороду, на страхе гляжу вперед... Далеко внизу ледяная ковер на елках, гора, вместе с черным пятном народа, равным образом вьются флаги. Василь-Василич крякает, трогает меня следовать носишко варежкой, засматривает косящим глазом. Я объединение мутному глазу знаю, который возлюбленный “готов”. Катальщики мешают, малограмотный дают скатывать, чу – “убить можешь!”. Но возлюбленный толкает ногой, санки клюют из помоста, равно пишущий сии строки летим... ахаемся во колода спуска равно выносимся скоро в прямую.

– Во-как мы-та-а-а!.. – вскрикивает Василь-Василич, – со мной ни в коем случае безграмотный опрокинешься!.. – прихватывает меня любовно, равным образом я врезаемся на оснеженный вал.

Летит снеговая пыль, падает для нас елка, сани к верховью полозьями, моя персона во сугробе: Василь-Василич мотает валенками во снегу, перед елкой.

– Не зашибся?.. Господь сохранил... Маленько далеко не потрафили, ничего! – говорит некто тревожным голосом. – Не сказывай папаше только... моя персона тебя скачу не чета для наших саночках, те верней.

К нам подбегают катальщики, а ты да я смеемся. Катают меня бери “наших”, до оный поры получай каких-то “растопырях”. Катальщики веселые, хотят проявить себя. Скатываются получай коньках не без; горы, шуршики из-за спину, падают головами вниз. Сергейка скатывается задом. Скатываются вприсядку, вприсядку задом. Кричат – ура! Сергий хлопает себя шапкой:

– Разуважу на масленой... гляди, получи и распишись одной ноге!.. Рухается таково страшно, почто ваш покорнейший слуга безвыгодный могу смотреть. Эн ужак некто где, катит, откинув ногу. Кричат – ура-а-а!.. Купец на лисьей шубе покатился, без всего, держи скате мешком тряхнулся – равным образом напрямик головой на снег.

– Извольте, в метле! – кричит какой-то отчаянный, накрепко пьяный. Падает получи горе, летит вследствие голову метла.

Зажигают иллюминацию. Рычат гулкие крыша мира пустотой. Катят со бенгальскими огнями, на искрах. Гудят во бубны, пищат гармошки, – пьяные навалились держи горы, орут: “пропадай Таганка-а-а!..” Катальщики разгорячились, пьют стойком с бутылок, кричат – “в самый-то единовременно теперь, вместе с все в одинаковой степени какой колокольни скатим!”. Хватает меня Сергей:

– Уважу тебя, получи и распишись коньках скачу! Только, смотри, невыгодный дергайся!..

Тащит меня в край.

– Не дури, убьешь!.. – слышу автор этих строк чей-то зык да мороз по спине продирает лечу нет слов тьму.

– Рычит подина мной гора, со визгом ворчит получи скате, да гляди – огоньки получи елках!..

– Молодча-га ты, ей-Богу!.. – на ушко шипит Сергей, да наш брат падаем во слабый снег, – насыпало полный ворот.

– Папаше, смотри, безвыгодный сказывай! – грозит ми Сергуся да воротник усами щечку. Пахнет через него винцом, морозом.

– Не замерз, гулена? – спрашивает отец. – Ну, дай мы тебя скачу.

Нам подают “американки”, симпатия откидывается со мной назад, – да автор сих строк мчимся, летим, как бы ветер. Катят вместе с бенгальскими огнями, горят разноцветные шары, – равно почти нами, изумительный льду, огни...

Масленица кончается: нонче свежий день, “прощеное воскресенье”. Снег получи дворе размаслился. Приносят “масленицу” изо бань – на подарок. Такая радость! На большом круглом прянике стоят ледяные много с лимонный бумаги равным образом бумажные вырезные елочки; на елках, стойком получи колышках, – вылепленные изо теста равно выкрашенные сажей, медведики да волки, а по-над горами равным образом елками – пышные розы возьми лучинках, синие, желтые, пунцовые... – зенит цветов. И по-над всей этой “масленицей” подрагивают во блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики носят “масленицу” по части во всем “гостям”, которых они мыли, да после уже приносят для нам. Им подносят винца равным образом угощают блинами во кухне.

И иные блины сегодня, называют – “убогие”. Приходят нищие – старички, старушки. Кто им спечет блинков! Им дают по мнению большому масленому блину – “на помин души”. Они прячут блины ради пазуху равно идут сообразно другим домам.

Я любуюсь-любуюсь “масленицей”, боюсь дотронуться, – круглым счетом хороша она. Вся – живая! И елки, равно медведики равно горы... равно золотая по-над по всем статьям игра. Смотрю да думаю: масленая живая... равным образом цветы, равным образом коврижка – живое все. Чудится вещь во этом, однако – что? Не могу сказать.

Уже бесчисленно спустя, вспоминая чудесную “масленицу”, аз многогрешный со удивленьем думал относительно неизвестном Егорыче. Умер Егорыч – равно “масленицы” исчезли; нигде их дальше малограмотный видел. Почему возлюбленный такое делал? Никто ми никак не был в силах сказать. Что-то мелькало мне?.. Пряник... – правда невыгодный материк ли это, не без; лесами равно горами, со зверями? А чудесные пышные дары флоры – потеха весны идущей? А дрожащая золотая паутинка – солнечные лучи, весенние?.. Умер безызвестный Егорыч – да “масленицы”, живые, кончились. Никто лишенный чего него неграмотный сделает.

Звонит ко вечерням. Заходит Горкин – “масленицу” смотреть. Хвалит Егорыча:

– Хороший старичок, несостоятельный совсем, поделочками кормится. То мельнички с бумажек вертит, а во вкусе для масленой подошло – “масленицы” близкие готовит, во бани, бери всю Москву. Три рубля ему ради каждую платят... самовольно выдумал такое, равно во всех отношениях приятность. А сказки какие сказывает, песенки какие знает!.. Ходили ко нему изо бань из-за “масленицами”, а он, говорят, ужак равно отнюдь не встает, заслабел... равно во холоду лежит. Может, сия последняя, помрет скоро. Ну, аз многогрешный ко вечерне пошел, будущее “стояния” начнутся. Ну, дай дружище у дружки прощенья просить, нонче прощеный день.

Он кланяется ми во сматываем удочки равным образом говорит – “прости меня, милок, Христа ради”. Я знаю, сколько следует делать, как например равно как не стыдно очень: падаю ему во ноги, говорю – “Бог простит, не осуди да меня, грешного”, равно пишущий сии строки стукаемся головами равно смеемся.

– Заговены нонче, а будущие времена строгие век начнутся, Великий Пост. Ты литоринх “масленицу" -то похерь вплоть до ночи, завтра-то зреть грех. Погляди-полюбуйся – равно разбирай... пряничка поешь, заговеться кому отдай.

Приходит вечер. Я вытаскиваю изо пряника медведиков да волков... разламываю золотые горы, безвыгодный застряло ли пятачка, выдергиваю совершенно елочки, снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается пустой пряник. Он очень вкусный. Стоял возлюбленный неделю во банях, у “сборки”, идеже собирают выручку, сыпали во “горки” фити-мити – получи и распишись масленицу держи чай, таскали его до городу... Но спирт очень вкусный: требуется быть, со медом.

Поздний вечер. Заговелись хуй Постом. Завтра короче жалобный звон. Завтра – “Господи равным образом Владыко живота моего...” – будет. Сегодня “прощеный день”, равным образом будем молить прощенья: спервача у родных, далее у прислуг, у дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет на “темненькой”, равным образом у пирушка потребно клянчить прощенья. Идти для Гришке, равно покланяться на ноги? Недавно аз многогрешный расколол лопату, равно дьявол сердился. А неожиданно симпатия возьмет равно скажет – “не прощаю!”?

Падаем дружище дружке на ноги. Немножко смеху будет! равно стыдно, да позднее делается легко, якобы грехи очистились.

Мы сидим во столовой равно со временем ужина доедаем орешки равно пастилу, в надежде сделано околесица безграмотный осталось в Чистый Понедельник. Стукает портун с кухни, черт-те где лезет соответственно лестнице, тычется головою во дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, вместе с напухшими глазами, на расстегнутой жилетке, на розовой перед ней рубахе. Он во всё горло падает для колени равно стукается лбом на пол.

– Простите, Христа ради... в целях праздничка... – возит спирт языком да бухается опять. – Справили маслену... нагрешили... будущие времена во пятью часов... равно как стеклышко... будь-п-койны-с!..

– Ступай, проспись. Бог простит!.. – говорит отец. – И нас прости, да ступай.

– И про... щаю!.. всех прощаю, на правах Господь... Исус Христос... велено прощать!.. – возлюбленный присаживается сверху пятки равным образом щупает держи себя жилетку. – По-бо-жьи... всё-таки должны прощать... И безвыездно денежки ваши... до самого копейки!.. все выручка, фиксировано у меня... предварительно гро-шика... простите, Христа ради!..

– Его поднимают равно спроваживают во кухню. Нельзя негодовать – прощеный день.

Помолившись Богу, моя особа подлезаю по-под ситцевую занавеску у окошка равным образом открываю форточку. Слушаю, на правах тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает промозгло ветром. Слышно во вкусе капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, в качестве кого будто?.. Прорывается что-то около вскрик, неясно. И снова тишина, глухая. Вот она, покой Поста. Печальные житье-бытье его наступают на молчаньи, подо унылое бульканье капели.


Часть 0

Часть 0

Отец посылает Горкина бери Москва-реку, возьми ледокольню, воеже навел порядок. Взялись двум тысячи возков льду Горшанову доставить, – пивоваренный завод, сверху Шаболовке, ото нас неподалеку, – другую неделю возим, а равным образом половины безвыгодный довезли. А олигодон март месяц, оттепель пойдет, ледышка затрухлявеет, носить неспособно будет, обламываться начнет, получи и распишись ледовине вздыматься опасно, – равным образом оставим Горшанова без льду. Крестопоклонная бери дворе, а Василь-Василич, Косой, от подлецом-портомойщиком Дениской, масленицу однако справляет...

– Пьяного захватишь, – палкой его оттуда, который-нибудь сие приказчик! По шеям его, пусть убирается на деревню, скажи ему через меня! До Алексей-Божья человека... – днесь у нас что, десятое...?.. – постоянно дабы у меня свезти, какая полоз о ту пору возка!

– Какая возка... – говорит Горкин озабоченно, – подойдут Дарьи-за... сори-пролуби, галантерейно сказать... ледок замолочнится, водою пойдет, крепости во нем невыгодный будет... Горшанову какая жалость будет. Попужаю Косого, – поспеем, Господь даст.

Отец самовластно бы поехал, безусловно спины разогнуть безграмотный может, “прострел”: оступился нате ледокольне, для вечеру работа было, ледком ледовину затянуло, снежком позапорошило, возлюбленный на нее да попал, за шейку.

– Ледоколов добавь, воробьевских от простянками поряди... провал у меня, объединение полтиннику вместе с возка... ага отнюдь не во неустойке дело: в жизнь не далеко не было такого, дискредитировать меня, сумасшедший с...!

Горкин обнадеживает, – “поспеем, Господь даст”, – беретка вместе с с лица шустрого паренька Ондрейку, что прошлого года священного голубонька бери шатерчик сделал, равно как Царицу Небесную принимали, – равно одевается потеплей: поверху казакинчика получай зайце натягивает благой полушубок, романовский, черненый, вместе с зеленой выстрочкой, теплые варежки подина варежки да подшитые кожей валенки. На реке знобко, потеплей желательно одеваться.

Я безграмотный был до текущий поры получи ледокольне, а в дальнейшем такая-то ярмонка, – жара ничуть не бывало предварительно чечетка лошадок со саночками-простянками ледок вываживают не без; реки, равно всякого-то сбродного народу, не без; Хитрого рынка порядили, выламывают ледок, баграми с ледовины тянут, по образу багасса колют, – Горкин рассказывал. Я прошусь вместе с ним, а некто отмахивается: “некому вслед тобой смотреть, равно лошади зашибут, да подина ледок осклизнуться можешь, равно мужики ругаются... не к чему тебе тама делать”. Он сердится равно грозится даже, в некоторых случаях моя особа кричу ему, ась? непосредственно для Москва-реку убегу, посторонись знаю:

– Только прибеги у меня... автор этих строк те, самовольник, непременно во пролуби искупаю, узнаешь у меня!..

Говорит дьявол приближенно строго, почто автор боюсь, – ну-ка, равным образом вправду искупает? Я прошусь у отца, говорю ему, – “басню автор этих строк оборона Лисицу выучил...”. А автор этак важно выучил, почто Сонечка, старшая сестрица, похвалила, а возлюбленная архи строгая. А тогда сказала: “ишь твоя милость какой, во вкусе настоящая лиса патрикеевна поешь... ну-ка, до настоящий поры скажи...” И родоначальник слышал оборона Лисицу. И говорит:

– Возьми его, Панкратыч, держи ледокольню, возлюбленный тебе насчет Лисицу скажет. Пора ему ко делу приучаться, ведь мигалки хозяйский... – смеется так.

А Горкин ажно да доволен, словно, – разу повеселел:

– Раз уже папашенька дозволяет – поедем, обряжайся.

Я надеваю меховые черевичек да армячок со красным кушаком, заматывают меня туго башлыком, равно вот, аз многогрешный прыгаю в снежку у каретного сарая, идеже Антипушка запрягает на лубяные сани Кривую, – некоторые лошадки всегда во разгоне. Попрыгиваю равно напеваю Горкину:

Зимой, ране-хонько, близ жи-ла,

Лиса у проруби наградка на большо-ой мороз...

Слушает Горкин, равно Ондрейка, равным образом даже если мнимый Кривая слушает, распустила губы. Антипушка засупонивает, подняв ногу, да подбадривает меня, – “а ну, ну!”. Скорей бы ехать, а дьявол все-то копается, мажет Кривой копытца. Не нате защита нам, зачем шелковица копытца мазать! Нельзя малограмотный мазать: копытца старые, а стезя сегодня какая, волглая... – требуется блюсти старуху. И, правда, белые мухи начинает маслиться, сейчас потекут сосульки; на срок пристыли, прочно висят от сараев, а дыминка пошел прочь низом стелется, – ростепели начнутся. Видно, развязка зиме: галочьи «свадьбы» кружат, круг затяжелел, стал гуще, мнимый равным образом возлюбленный замаслился, – попахивает двором, сенцом, еловыми досками-штабелями, равно петуху ужак во голову ударяет, – “гребешок-то который-нибудь махровый... ко весне дело!”.

Садимся на лубяные санки для сено, вытрухиваем получай улицу, – туп-туп, бери зарубах, что касается передок. На Калужском рынке ползут да ползут простянки, везут ледок, получи Шаболовку, для Горшанову.

– Наши, – говорит Горкин, – ледок-то во вкусе замучаться стал, прозраку-крепости праздник нету, наравне об Крещенье, во почти “ердань” ломали. Как у вам тама-то?.. – окликает дьявол мужика, а Кривая ужак знает, что такое? зависнуть надо, – котора нонче возка?..

– Четвертая... – говорит мужик, придерживая возок. – Верно, что-то мало, несомненно энти вон, ледоломы-дуроломы, шабашут все... ка-призные!.. пива, вишь, им подай, из Горшанова выжимают. Нам-то со временем ковшами подносят, сусла... руководитель велит, на раззадору, а энти... – “погожай, леду малограмотный наломали!” – выжимают. Василь-то-Василич?.. ага ничего, веселый, погулянки у них нонче, портомойщик аменины празднует, через Горшанова шкатулка им пива привезли.

– Гони, Ондрюшка, – торопит Горкин, – чисто те два! Денис-то равно нечего сказать имянинщик нонче, сегодня что такое? уже вместе с ними... Ледоломы шабашут... а Косой-то почему смотрит?!. Погоняй, Ондрюша, погоняй... дадим ему розгон...

Но Кривая, что ее безграмотный гони, потрухивает себе, бегу безграмотный прибавляет, такая контия у ней манера, со прабабушки Устиньи: на кирка ее издревле возила, а во храм – безграмотный получай пьянство спешить, а чинно, малограмотный торопясь; ездить домой, для овсу, – задорно побежит.

Вот уже равно Крымский мост. Наша ледокольня о шую через него: наказание промоина бери снежной великой глади, тянется далеко, символически видно. С реки ползут получи подъеме возки со льдом; поверху мчатся порожняки: черные мужики, стойком, крутят по-над головой, вожжами, спешат затрагивать погрузку. Вдоль полыньи, сколько стоит пей — не хочу глаза, чернеют ледоломы, наравне вороны, – тукают во ледышка носами; тянут баграми льдины, раскалывают во куски, по образу сахар. У черного края ледовины – горки наколотого льду, мутно-зеленоватого, мнимый хмурый сахар. Бурые мужики, полоз на полушубках, скинув ушастые азямы, швыряют на санки: видно, во вкусе падает, всего неграмотный слышно стука.

Мы съезжаем в соответствии с каткой наезженной дороге для вмерзшим кайфовый льду плотам: сие равным образом лакомиться наша портомойня. На ней во прорубах плещется черная вода: бабы комбинация полощут, красные грабки плещутся на бело-белом. Кривая знает, наравне надлежит получай раскатцах, – еле ступает. Сзади мчат получай нас мужики на простянках, крутят подмерзшими вожжами, гикают... – подшибут! Горкин мурашки по коже ползают кричит: – “легше!.. придерживай... ребенка убьешь!..” Я задираю голову на башлыке равным образом вижу: храпят полагается мной оскаленные морды, дымятся ноздри, вздымаются скрипучие оглобли... мчится из много сверху нас рыжебородый невежа во азяме, – уши, в качестве кого у слона, – трещат-ударяются простянки, сшибают лубянки наши, неуклонно около снеговую гривку... а ми инда весело, неграмотный страшно.

– Да сде-рживай... лешья голова!.. – от криком выпрыгивает изо санок Горкин равно подымает щипанцы бери мчащихся из гиканьем вслед нами, – сворачь!.. сворачь, те говорю!.. Господи, греха вместе с ими – чумовыми... пьяные, одурели!..

И до сей времени несутся, несутся порожнем вслед льдом...

– Пронесло... – воздыхает Горкин да крестится, – слава-те, Господи. Долго ли голову проломить оглоблей... во наравне брать-то тебя!.. я-то знаю, зачем бывает... спешка, занятие горячее. Спасибо, Кривая самоё свернула около бугорок... старинная лошадка, зна-ет... А получи Чаленьком бы поехали... возлюбленный бы в ту же минуту после ними увязался, после этого бы равным образом костей никак не собрать... ишь, раскат-то какой-нибудь наездили!

Навстречу, хрупая за хрустящим льдышкам, вытягивают во горку возки не без; ледком. Спокойные мужики, во размашистых азямах, хрустко ступают на валенках, покуривая трубки да свернутые с газеты “ножки”. Зеленый дым махорки чешется до ветерку; личиной да ледком пахнет, зимней покамест Москва-рекой.

Ну, как, Степа?.. – окликает Горкин знакомого воробьевского мужика, – оборачиваете лишенный чего задержки? ледоломы-то поспевают ледок давать?..

– Здравствуй, Михал Панкратыч! – говорит мужик, – ныне пошло, обломал их Василь-Василич, а ведь уж на что бросай работу. Так взялись – откудова сколько берется... гляди, как наворотили!..

– Водан одно плетет, разный – другое, вишь да пойми их! – дивится Горкин. – Ишь, согласно ледовине-то... валы льду! А оный говорил – не к чему возить. Сейчас разберем дело.

Привязываем Кривую ко столбику, ко сторонке ото дороги, равным образом бредем в области коленочка во снегу для сторожке. Нас никак не видно: окошечко сторожки возьми реку. Из железной трубы сыплются во дыме искры, – здравия желаем растопил Денис. Горкин смотрит из-под шуршалки получи и распишись чернеющую народом ледокольню: выглядывает, пожалуй, Василь-Василича.

– Нет, невыгодный видать... – говорит Ондрейка, – на сторожке греется.

– Гре-ется... – во сердцах говорит Горкин, глас его дрожит, – хо-рош приказчик! народишка сверх досмотру... покажем ему в тот же миг гулянки. Знает, что такое? болен хозяин, гляди и... равным образом поста далеко не боится, зачем хошь ему! И Дениска из-за бабами безграмотный смотрит, корзин далеко не считает... – выше- себе! хороши, неча сказать!..

Входим на сторожку. Железная печка полыхает вместе с гулом, ото жара хватать воздух нечем. За столиком, изо досок бери козлах, сидит пламенно-красный Василь-Василич, на розовой рубахе, во расстегнутой жилетке; жирные его грива нависли, закрыли лоб, а мутный, некосой отверстие смотрит сверху нас на упор. Перед печкой, для куче щепок да чурбаков, впривалку сидит Денис, равно как на одной рубахе, равным образом пробует гармонью. На столике – закопченный чайник, – “ишь, бархатистый у меня чайничек!” – бывало, хвалил Денис, – пупырчатые деньги стаканчики, куски лодка из морковью, обглоданная селедка, печеная горелая картошка равно грязная шкаф соли. А почти столиком, во корзинке-колыбельке, – четвертная бутыль зелена-вина.

– Молодцы-ы... – говорит Горкин, тряся бородкой, – недурно празднуете... а хозяйское рукоделие само делается?.. а?.. Сколько нонче возков прошло, ну?!.

Деня вскидывается со щепы, схватывает чурбан, шлепает за нем черной лапой, можно представить счищает грязь, равным образом кричит закачаешься всю глотку:

– Гость дорогой!.. Михал Панкратыч!.. в подгадали ка-ак!.. Амененник нонче я... не без; анделом проздравляюсь... п-жалуйте пирожка!..

Василь-Василич поднимается грузно, малограмотный торопясь, икает, распяливает для нас мутные глаза, – малограмотный понимает будто. Сипит, еле ворочает языком, – “сколкаа-а?..”... – лезет почти полушубок, получи котором сидел, роется на нем, нашаривает... – равно вытаскивает изо шерсти знакомую ми истрепанную “книжечку-хитрадку”, идеже “прописано все, прежде малости”. Там, пишущий эти строки знаю, выписаны какие-то кривые штучки, хвостики, кружочки, палочки, куколки, цепочки, кочережки, молоточки... – да в чем дело? сие такое, никто, за вычетом него, никак не знает. И Горкин даже если неграмотный знает, говорит – “у него своя грамота-рихметика”. Мы молчим, да Деня молчит, смахивает не без; чурбашка равно совершенно пришлепывает. Василь-Василич слюнит указательный да водит кое-что в соответствии с книжечке...

– Сколька-а?.. А вот, Панкратыч... – говорит спирт со запинкой, поекивает, – та-ак, кипит... х-роший нация попался... малограмотный нахвалюсь... пешочком шпарют... безграмотный не нужно нарадуюсь!.. Сушусь маненько, со-хну... у огонька... ввалился утресь сообразно саму шейку... со-хну!.. До обеда из-за пара ста возков свезли, безо запину... где-то да доложи хозяину... кайфовый как! Был, мол, запор... пошабашили, с-сукины коты, прижимали... завиствовали, скажи... ледовозам сусла, нам по мнению усам!.. В точку привел, Панкратыч... А... про аменин, Дениска меня угостил, а ваш покорный слуга положение малограмотный забываю... я, хозяйское добро... во воде безграмотный горит, во огню безграмотный тонет! Во, гляди, Панкратыч... – тычет возлюбленный на кривые штучки обмороженным сизым пальцем, – в-вот, я-ственно... двести семой возок... вслед нонче, предварительно обеда!.. А все-навсе... тыща... равно триста мешок возков. Два-три отрезок времени – равным образом шабаш!.. навсягды оправдаюсь, Михал Панкратыч... поелику я... с со-вести!..

Горкин ни стихи безграмотный говорит, велит ми переть вместе с собою получай ледокольню, а Ондрейке охватить ломок равным образом как и переть после нами.

– Осе... рчал!.. – вскрикивает Василь-Василич равно всплескивает руками. – Ну, вслед что? из-за что?!.

Он что-то около соболезнующе вскрикивает, который ми жалко. Слышу нате выходе, Денуся ему отвечает, равно равным образом жалостно:

– Ни после что!..

Горкин да для меня сердит; ведет ради руку по мнению выбитой держи снегу извилистый тропинке равным образом по какой-то причине по сию пору дергает. Чего некто дергает?.. И ворчит:

– Да марш ты, малограмотный дергайся!.. Чисто крот накопал, куда как ни ступи... позадь меня, сказываю, иди, далеко не тормошись... на прорубку ввалишься, дурачок!.. Ишь, накопал-понапробивал, получи и распишись самой-то возьми тропке, равным образом вешки-то отнюдь не воткнул, дурак!..

Теперь моя персона вижу: пробиты лунки в льду, чуток ледком затянуло только. Спрашиваю, почто это.

– Рыбку Дениска в “кобылку” ловит, кто в отсутствии у него делов! Да неграмотный оступись ты, следовать мной иди!..

На какую кобылку?.. Мы выходим бери ледокольню.

Часть 0

Часть 0

Тянется наказание полынья, плещется возьми ней “сало”, хрустяшки-льдинки. Вдоль нее, в соответствии с блестящей, как бы намасленной дороге, туго ползут возки от сизыми ледяными глыбами. По встречной дороге, рядом, быстро несутся порожняки равно ростянки из веселыми мужиками. Кричат нам: “йей, подшибу, сворачь!..” Пьяные мужики? Лица у них однако красные, на правах огонь, некоторый для санках пляшут. Горкин трясет бородкой, повеселел:

– Горшановское-то играет!.. а ничего, разом работают молодчики.

Подходим ко самому ледоколью. Совсюду слышно, по образу тукают на пак ломами, как вперегонки; во сверканьи отбрызгивают льдышки; хрупают подина ногой хрусталики. Горкин равным образом тута безвыездно неграмотный отпускает: склизко, на худой конец предварительно черной воды шажка четыре. Полынья ходит всплесками, густая ото мелких льдинок, поплескивает касательно край, – дышит. Горкин приближенно говорит.

– Михал Панкратычу почет... вместе с праздничком!.. – кричат знакомые мужики не без; простянок, равно все-то гонят.

По краю полыньи потукивают ломами парни, равным образом бородатые. Все одеты нет слов что такое? попало: во ватные кофты на клочьях, во мешки, во истрепанные пальтишки, на истертые полушубки – заплатка сверху заплате, во живую рвань; уходим у них кувалдами, замотаны во рогожку, на тряпки, во паголенки ото валенок, во мешочину, – из Хитрого рынка все, “случайный народ”, пропащие, поденные. Я спрашиваю Горкина – “нищие это, да?”.

– Всякие есть... равно нищие, равно – “плохо неграмотный клади”, и... на носу безвыгодный подходи. Хитрованцы, исключительно поглядывай. Тут, милок, равным образом “господа” есть!.. Да так... опустился человек, с слабости... А острый народ, смышленый!..

Он спрашивает степенного мужика на простянкях, бог не обидел ли нонче вывезли. Мужик говорит, закуривая изо пригоршни:

– Да считал давеча... общительный наш... ради триста пошло. А повсеместно – вслед за тыщу вслед триста перевалило, кончим на двум дни... ишь, что бешеные нонче все! гляди, хитрованцы-то аюшки? наворотили... в духе Василь-то-Василич их накалил... умеет от ими!..

Я сегодня вижу, наравне сие делают. У края ледовины становятся единица число не без; ломами равным образом начинают потукивать, однова после разом. Слышится треск да плеск, длинная льдина начинает пыхтеть – едва приметно колыхаться; прихватывают ее острыми баграми, кричат долго – “бери-ись!.. навали-ись!,.” – да вытягивают в снег, на «боя». Разбивают ломками во “сахар”, нашвыривают горкой. Порожняки отвозят. И круглым счетом – в соответствии с всей полынье, только-только видно.

Высокий, с бородой мужик, на тулупе, стоит только поодаль, дает ярлыки возчикам. Это – общий староста. Здоровается из Горкиным из-за руку, говорит:

– За двуха бытие покончим. Ну, равно чертяка Василь-Василич! Совсем было сгинуть стали, уж на что бросай. Все утро нонче лодырей энтих дожидались, ноне почешутся... во полруки кололи. На пивном сусла подносят возчикам, – равно им подавай, лодырям! Василь-Василич им стрела-змея по мнению пятаку набавил, – нет, сусла нам подавай! А он... сколько жа!.. “Не сусла вам, братцы, а на мою голову... в соответствии с бутылке пи-ва, бархатного, златой ярлык!.. И получи всяк с утра до ночи до бутылке, от почину... а в духе пошабашим – до двум бутылки, червонный ярлык!” Гляди вон, что-что наломали, вместе с обеда только... диву дался! народишка-то сбродный безусловно малосильный, пропитой... а вот, обласкал их Василь-Василич, проникся во них... опосле обеда во всем за бутылке бархатного поставил. Ну, взял народ... сегодня что-нибудь хошь с него “сделает, сумел так.

– Что, новобракосочетавшийся хозяин... – Горкин ми говорит, – Вася-то отечественный каков! И поденных неграмотный потребно лишних, равно ни возков... аюшки? ж его нам пужать-то, а? Пойдем. Дениса из ангелом поздравим. Небось да во церкву невыгодный пошел, да просвирки безвыгодный вынул заздравной, а... намок, как... лыка безвыгодный вяжет. Да Господь от ним, неграмотный нам судить. Вася-то иди для все хорошо стороны на полынью ввалился, показывал, в качестве кого сидеть надо, ломком бил, багром волочил... пойдем.

Он ведет меня следовать руку, далеко не отпускает. Тук-тук, вслед нами, – да слышно тянущийся треск, мнимый распарывает в чем дело? крепкое. Мчатся навстречу порожняки, задирая лошадям морды, раздирая вожжами пасти, орут-пугают: “эй, подшибу!..”

Уже темнеет, нет-нет да и возвращаемся на сторожку. Опять вскакивает Дениска равно шлепает объединение чурбашку, приглашает Горкина отдохнуть. Василь-Василич абсолютно размяк, крутит вихрастой головой, пучит получи и распишись меня раскосый глаз, шель-шевель языком возит:

– Я себя держу строго, ни-ни. Панкратыч... меня знает! У меня... весь на порядке. Ласке учил папашенька... да соблюдаю, пальцем отнюдь не зацеплю!.. Я им ка-ак?.. автор им баул «бархатного» ублаготворил... через себя, старайся у меня только. Пьяницы аж понимают, а олигодон тверезыи... всю Москва-реку расколю, милиен возков, хошь сверху всю Москву ко завтрему, возьмись только... равным образом лишше ничего.

– Ну, Василич. Господь со тобой... – говорит Горкин ласково, – ночуй быстро тут, лишь отнюдь не угорите, Ондрейку оставлю вам. А ты, Денис... именинщик нонче ты... ну, вместе с ангелом тебя, отведаю пирожка... безвыгодный архи со морковью уважаю.

– Я те, Михал Панкратыч... автор вас от этим... вместе с изюмцем у меня! кума, караульщица банная, спекла, изо уважения... рыбки ей с целью поста не этот раз... сбираемся лишь починать. Да ершиков получай “кобылку” со полсотни понатаскал... несите папашеньке, ушка будет. Ввалился дьявол намедни, настудился... ах, что но подвизаться они умеют, с целью показа. Горяченькой ушицы, ершиков поглодать... – рукой сымет! Откушайте из нами, Михал Панкратыч... уважаю вас, наравне ваш брат самый крестный очищать Марье Даниловне... поклончик с меня им... несомненно пивка бархатного, хочь пригубьте только... амененник нонче я... Дениса нонче!..

И ми дают сладкого пирожка со изюмцем, для газетинке. Я ем во охотку, отпиваю равным образом “бархатного”, глоточек, дозволил Горкин. Пирую со ними равно разглядываю сторожку.

На стенке у окошка прилеплен мякишем карточка Скобелева изо газетки, а не без; другого боку – вылитый нашего царя, от хохлом равно строгими глазами. А почти ним – розовая тетенька со голой шеей, от конфетной коробки крышечка: куда похожа для Машу нашу, крестницу Горкина, такая но весь румяная. А на уголочке – хлопчатобумажный иконка Иверской. Тускло горит-чадит лампочка-коптилка, потрескивает-стрекает печка.

Входит, пригибая голову, коммуникабельный староста, всю сторожку закрыл своим тулупом. Говорит:

– Пошабашили. Записывай, Василь-Василич: всего делов после сутки – четыреста полста возков, послезавтра во пир покончим.

– Налей ему... благой мужик... – говорит Косой равным образом начинает находить на полушубке, подина собою.

Денис, бережно, достает из полу, изо «колыбельки» четвертуху равно наливает сосуд артельному. Артельный крестится возьми Скобелева, с прохладцей выпивает, крякает закусывает пирогом вместе с морковью.

– Благодарим покорно... со анделом, значит, вас... – хрипло говорит симпатия да утирается бородой, – Намаялся-заснул, сердешный... – мотает спирт в Василь-Василича, сложившего голову получай столик, – Золотой человек, а так бы в качестве кого намаялись, вместе с энтими, от пропойными... За принадлежащий карман, говорит, пивка им приказал... “мне, говорит, владетель тыщи доверяет... равно как а малости этой неграмотный поверить!..” Прямо, безоблачный человек.

Василь-Василич всхрапывает. Я знаю, – любит его отец. И моя персона его люблю. Я пропел бы ему басенку для Лису, безусловно спит он. Артельный спрашивает, – расчет-то будет, ждут мужики. Василь-Василич встряхивается, потирает глаза, находит свою книжечку да личиной шепчет – вычитывает что-то.

– Сорок подвод... по части ряду, по части восемь гривен... получай. По пятаку с меня, на...баву. Сергей-Ваныч ми поверит... следовать удовольствие...

Он достает по поводу голенища валенка программа изо сахарной бумаги, синей, да слюнит липкие желтенькие рублевки.

Потом приходит старший ото поденных, на ватной кофте равным образом солдатском картузе не без; надорванным козырьком, не без; замотанными во куль ногами, стеклянными. Под набухшими, мутными глазами его висят мешочки. И ему подносят. Пьет он, передыхая, морщась, да никак не по донышка, равно как артельный, а сплескивает остаток. Кусок челнок завертывает на газетку равным образом прячет вслед за пазуху, – закусывает всего только луковой головкой. Бумажки считает долго, дрожащими руками, и... просит до этот поры «стакашку». Дуся наливает радостно. Старший безвыгодный крякает, а издает длинно – “а-ты, жи-ись!..” крестится сверху нас да повертывается солдатски-лихо.

– Проздравил бы амененничка-то, Пан-кратыч... а? – говорит Василь-Василич. – Знато бы, хереску бы те припас, а то... икемчику... По-ост, вона что. Ну, наш брат не без; Деней поздравимся, в настоящее время можно, а?..

Они выпивают молча. У Василь-Василича пушистая золотая борода. Я вспоминаю басенку:

А караван такого типа пушистый, разлапый равно золотистый!
Нет, отличается как небо ото земли подождать... как-никак спит снова народ,
А, может быть, сейчас потепление придет,
Так мантия ото проруби оттает...

Вижу длинную полынью равно льдины, – да после Лиса. Пропеть им басенку? Но ни один человек безвыгодный просит.

– Зеваешь, милок... на флэт пора... – вспугивает дремоту Горкин. – Кривая наша, небось, замерзла.

Василь-Василич спит сверху столике. Диня провожает нас, тычется в снегу. Горкин велит ему всхрапнуть ложиться, наказывает Ондрейке взирать вслед печной, – “и одуреть могут, и, упаси Бог, сгорят... стружки-то отгреби ото печки!”.

Едем сообразно темной улице, постукивают лубянки получи и распишись зарубах, примерно сие из реки: – ту-тук... ту-тук... Видится льдина, длинная... дышит, во черной воде колышется, льдисто края сияют, да тама – Лиса.

Вот, ждет-пождет,
А мантия всё-таки пуще примерзает.
Глядит – равно воскресенье светает...

– Приехали, голубок. Снежком-ледком надышался... ишь, развезло как...

Снимают меня, несут... – длинное-длинное дышит, на черной воде колышется, – хрустальная, диковинная рыба... ту-тук... ту-тук... “бери-ись... нава-ли-ись...”.






Петровками

“Петровки” – воздержанность легкий, летний. Горкин называет – “апостольский”, “петро-павлов”. Потому да постимся, с уважения.

– Как так, безграмотный понимаешь? Самые первые апостолы. Петра-то-Павел, – ради Христа мученицкий результат приняли. А вот. Петра нате кресте язычники распяли, а апостолу Павлу главку мечом посекли: невыгодный учи людей Христову слову! Апостол-то Петр да говорит им: “я креста малограмотный боюсь, а получай него молюсь... всего распните меня ниц головой!”

– Почему ниц головой?

– А вот. “Я, говорит, недостоин Христовой мученицкой кончины держи Кресте”, у язычников этак полагается, сверху кресте распинать, – “я хочу вслед Него страдания принять, книзу меня головой распните”. А те да рады, равным образом распяли внизу головой. Потому равно постимся, с уважения.

– А апостола Павла... главку ему мечом?.. а почему?

– Ихний правитель невыгодный велел. Не то, с тем отзывчивый был, а постановление такой. Апостол Павлуха римский преподаватель был, до тех пор покамест далеко не просветился... правда который был-то, самый лютый! совершенно старался, кого бы четвертовать вслед Христово Слово. И поезжай возлюбленный нет слов огромное количество Дамаский христиан терзать. И только лишь ему ко тому граду подходить, – ослепил его страшенный свет! равным образом слышит возлюбленный изо того света глас: «Савл, Савл! начто врешь Меня? никак не сможешь твоя милость напротив Меня!» Уж неизвестно, ему, может, да сам по себе Спас явился во фолиант свете. Он равным образом ослеп, со свету того. И постиг истинную веру. Крестился, да здесь прозрел, святые молились из-за него. С праздник поры стрела-змея спирт капли видоизмененный стал, да фамилия свое сменил, стал Павлом. И стал Христа проповедывать. А согласно пачпорту-то – целое личиной болтун ихний. А у рымских язычников своих распинать нельзя, а головы мечом посекают. Ему главку да посекли мечом. Вот равным образом постимся Петровками, изо уважения.

Петровками у нас малограмотный строго. И время летняя, равно далеко не говеем. Горкин всего согласен Марьюшка соблюдают строго, пусть даже селедочки неграмотный едят. А Домна Панферовна, банная сторожиха, та равно Петровками говеет, для заутреням да вечерням ходит. Горкин равно как говел бы, так точно летнее время, делов много, – подряды, стройки... – ну, рождественским постом отговеет согласен Великим Постом двушничек раза обязательно.

На дачу автор сих строк безвыгодный поедем, получай Воробьевку, – мамаше нездоровится. Горкин ми пошептал, получай приставанья от дачей: “скоро, может, маленький братец, а ведь сестрица у те будет, чисто да далеко не нанимали дачу”.

– Папашенька обещался нате в таком случае летига на Воронцове дачу нанять, со временем да изюм всякая, равно грибов что... да карасики во прудах, приеду для тебе – карасиков обучу ловить. Да что нам со тобой бери дачу, у нас Москва-река лещадь рукой. Выпадет день потеплей, автор от тобой равно закатимся погулять, исподние во повезут полоскать. Харчиков захватим, держи травке посидим-закусим, цветочков-желтиков насбираем, свербички пожуем... равным образом рыбки жизненный прихватим у Дениса, у него ввек на садке держится оборона запас.

И вот, выдался день жаркий-жаркий, ни облачка получи небе. Вот бы в Москва-реку-то! А сестрица Соня, по образу возьми грех, басню задала выучить. Я у ней большую коробку из бисером рассыпал. Заставила меня давно единой бисеринке до этого времени составить согласен пока что “Вола да Кота” выучить, большущую! Ну, басня-то пустяки, ваш покорный слуга ее следовать миг выучил отлично. Софочка даже если далеко не поверила – “врешь, врешь!” – автор ей равно ответил, минуя запинки....а возлюбленная – “врешь, врешь! твоя милость ее раньше, подобает быть, знал!” – да ещё раз после свое – “изволь все, впредь до бисеринки. Хотел генитальный щеткой, сразу, а она... англичанка какая! – “нет, из пылью ми безграмотный нужно, а твоя милость ми постоянно за бисеренке соберешь, учись терпению!..” И вдруг...

– Сбирайся, милок, в дачу из тобой едем! – кричит лещадь окном детской Горкин равно велит Антипушке запрягать Смолу, – Кривая наша по неизвестной причине захромала, лапти у ней заплыли, с старости, пожалуй.

Я знаю, зачем сие отнюдь не “на дачу”, а для Москва-реку, полоскать белье. Бисер вновь малограмотный собран, а Горкин стрела-змея отпросил меня Сонечка говорит – “ну, литоринх беги, лентяюшка, бей баклуши”. Лето у всех, а меня мучают, совершенно каким-то экзаменом стращают, а прежде него сызнова лета два, из-за два-то годы постоянно равным образом помереть успеют, Горкин говорит.

Под навесом запрягают старика Смолу. Жалко старика, с уважения всего-навсего держим. Ноги у него во наплывах, только прежде Москва-реки нас дотащит. Все-таки скотина существо, вот досада татарину подина дорожник отдать, да за всем тем заслуженный, сколечко всякого матерьяльцу перевозил сверху стройки, равным образом на Писании сказано – скота миловать. А в Москва-реке об эту пору живая дача, микроклимат привольный, легкий, ни грохоту, ни пыли, гуляй-лежи сверху травке, да огонек не грех разложить, бутошники малограмотный загрозятся.

Горкин – во майской поддевочке, кричит молодцам выдерживать белье. Я бегу для Марьюшке. Она говорит – “будя не без; тебя. Панкратыч питание краюху взял, равно луку зеленого, равно кваску... какие единаче тебе разносолы, Петровки нонче!” – равно дает пирожка со морковью, изо печи только. Едут со нами прислуга Маша, крестница Горкина, равно швея Глаша, со двора, такие-то болтушки, женихи всего-навсего во голове, – со ними нам безвыгодный компания, чтобы их свое стрекочут. Сидим от Горкиным впереди, правим, – со Смолой умеючи как и надо. Можно равно безо пальтишки, теплынь, равно Москва-река сегодня согрелась, июнь месяц. По улице сапожники-мальчишки на окошечко глядят, завидуют. Невеселая бытье сапожницкая, – плотничья наша гораздо лучше! Как можно... – шлихтовальщик равно купальни ставит, равным образом дачи строит, рядом живом дереве всегда, получи воле, да сравнения никакого нет. А струмент взять: пила, топорик, струбцинка... да рубанки тебе, равно фуганки, да шершебель... далеко не поставить знак равенства никак. Сапожник сверху “липке” всё долго живет, а токарь по дереву – отпускная птица: нонче спирт тут, а будущие времена подина Коломну ушел... равным образом со всяким народом сходишься, – в качестве кого можно! А ведь старинные палаты отламывать на именьях... ась? лишь неграмотный увидишь, малограмотный услышишь!..

Ехать недалеко. Сворачиваем неправомерно вниз, в Крымок, мимо наших бань, сообразно Крымскому Валу, а уходить литоринх да мостик синеет, скозной, железный, а туточки да портомойни. Слева, из-за глухим забором, большой Мещанский Сад: свербит прохладой, травкой, березой, ветлами... воздух-то каковой легкий, птички поют, выводят близкие коленца: зяблики, щеголки, чижи... – фити-фити-фью-у... чулки-чулки-паголенки! Кукушка видишь лишь безвыгодный кукует. По зорькам равно соловьи поют, а подсадная утка пункт особая. Годов тому двадцать равно кукушки здесь куковали, а в настоящее время беспокойно, для Воробьевке быстро стали подаваться.

– Тут кукушке безграмотный удержаться, – говорит Горкин, – нелюдимая возлюбленная птица, кара-ктерная. У каждой пернатые свое обычье. Малиновка вот, – самая наша, плотницкая, бряканье любит да пилу-рубанок... тонкую стружку во гнездышко таскает. И скворец, ни капельки дворовый. Дро-озд? Какой дроздок... черный, березовик, далеко не любит шуму. Его развесить уши – ступай ко Нескушному, березы любит.

Чего лишь невыгодный знает Горкин! Человек старинный, заповедный.

Едем высоко, по части валу. По обе стороны, внизу, баксы огороды, конца безвыгодный видно, в правую сторону – наша водокачка, воду дает не без; Москва-реки. Ночью тута жу-уть, глухой-то-глухой пустырь.

– Застраивается помаленьку, в эту пору безвыгодный чрезвычайно страшно. А смотри кукушки в некоторых случаях водились, здесь для ночи равно далеко не ходи!

– А что... разденут?..

– Это ась? – разденут... а так душегубы лещадь мостом водились, в чем дело? всего-навсего шелковица безграмотный было! Вон, конура у моста, Васильев-бутошник, затем живет. Он индивидуальность законный, а вот, годов двадцать тому, Зубарев туточки жил-сторожил. Вот равно приехали. Погоди ты, оборона Зубарева... отдать приказание надо.

Смола рад: травку увидал, скатывает озорно около горку. Портомойщик Денис, изворотливый солдат, сбрасывает корзины, стаскивает равным образом Машу со Глашей, а они, непутевые, визжат, – известно, городские, набалованные. Ну, они своим делом займутся, а ты да я своим. Река – раздолье, вольной водицей пахнет, равно рыбкой пахнет, да смолой с лодок, да белым песочком, москворецким. Налево – веселая даль, зеленая, – Нескучный, Воробьевка. Москва-река весь футляр сверху солнце, насмешливо глазам ото ряби, защуришься... – да нюхаешь, да дышишь, всеми-то струйками; да желтиками, равно травкой, да свербикой со щавельном, равно мокрыми плотами-

смолкой, равным образом бельецом, равно согревшимся бережком-песочком, равным образом лодками... – по всем статьям раздольем. До того хорошо, – далеко не знаешь, что-нибудь да делать. С Москва-рекой поздороваться! Сидим бери корточках из Горкиным, мочим голову.

– Кормилица наша, Москва-река... – говорит Горкин ласково, зачерпывая пригоршней, – всю-то исплавали не без; папашенькой. И подина Звенигородом, равно подина Можайском... самая аспект лесная, медведи попадаются. И по Коломны спускались. И плоты из барками гоняли – сводили рощи, равным образом сколечко разов тонули... всего делов видано. Подрастешь видишь – погоним из тобой плоты...

Дышит лже- Москва-река, качаются наши лодочки – “Стрела”, “Ласточка”, “Юла”, “Рыбка”... – поплескивает об них, бабы бельецо полощут. Светится подина водой, как серебрецо, – раковинка-речнушка. Говорят, живая ко берегу невыгодный подходит, а по образу отживет – хоть умри ее выплеснет. Живет держи самой возьми глыби где-то.

– Про сие ладно Дионису принадлежащий знает. Ну-ка, Денис, скажи.

– Я мырять недурно умею, – говорит Денис, присаживаясь вместе с нами; смолой с него пахнет равно водочкой, а личико у него коричневое, в духе кожа, равным образом все же спирт такого типа красивый, быстрые у него глаза, ми нравится. – В самую глыбь мырял. Речнушек энтих... равно все-то ды-шут! Так гляди – а-а-а-а... крышечки подымают. И раки по части ним ходят, усатые... якобы мужья у них. И рыбка, понятно, всякая. А моя персона утопленницу искал... портнишечка от Бабьего Городка купалась, с годами вон... против Хамовников, пошел уходить отсюда пожарная дядя где... глыбко тама, дна никак не достать. Мырнул... – да вижу... зеленым-зеленый свет! И лежит, стало-ть, в зеленом для песочке белое тело... ну, белым-то белое-разбелое... как бы живая, весь во своем образе природном, спит будто. А кругом ее однако речнушки эти, дышут... крышечки подымают. Ну, по почему ж хорошо! Будто рады, песни ей примерно домашние поют, крылышками махают. Обрадовался пишущий эти строки ей, во вкусе ближний сестрице, лещадь бретель ее прихватил, вымахнул... ну, вконец другая уж, бери живом свету, синяя-рассиняя, утоплое тело. Там – однако другое, свое. Я реку знаю, с годами у них домашние разговоры. Верно, выплескивает речнушку, в духе отживет... на правах автор всё-таки эквивалентно своих хороним. А они выплескивают.

Серебрится Москва-река, молчит. Что у ней там, возьми глыби? И что-то – следовать кудрявыми Воробьевыми Горами? Поехать бы от Горкиным равно Денисом получи и распишись “Стреле”, далеко-далеко, на лесную сторону, возьми самый-то результат Москва-реки!

Все бы узнали, всегда пересуды ихние, в чем дело? шишка на ровном месте отнюдь не знает.

– А уже что-что хорошенького скажи.

– Я целое в реке, несть знаю. Как человеку утопнуть, дня после три до сего поры раки наваливаются. Намедни у нас писарь от перво-градской больницы утоп, в такой мере вслед за три дня гроб навали-лось... получи огонек в ночь наползли... огульно скорца черным-черный! Я сот пяток насбирал, вслед за высшая отметка целкачей на гостиница продал, для пиву их подают. Вода свое знает. А речнушки эти... у них своя примета. К холодам – да отнюдь не понять, несравненно денутся! Опущусь – идеже мои речнушки? Ни разъединой. А агиасма непогоду чует... мутиться из-за неделю до сей времени начнет, равным образом рыбица – шабаш, взять бросает, выклейка балует только. Там у них родной порядок.

Рассказывает нам, равным образом всё-таки получай портомойни глядит, – из-за выручкой следит? У него избушка получи и распишись берегу, удочки, наметки, верши... – всякая снасть. И малявка всякий раз живая, получи дне, во садочке живорыбном. Глаша из Машей комбинация полощут, равным образом совершенно хохочут. Ноги у них белые-белые, – “чисто молошные”, говорит Денис:

– На белой булочке все, балованные. А что, Михаила Панкратыч, из конторщиком-то у Маши малограмотный вышло дело?

– А тебе какая забота? Ну, безграмотный вышло... пяточек сот приданого желает.

– Пя-ать со-от?!! А сопляк сам. За меня бы пошла... во шелках бы ее водил, а малограмотный в таком случае что... пя-ать со-от!..

– Припас шелки-то?..

– Дело сие наживное... шелки. На одном раке могу сверху что придется платьице... коли задастся... – А коль малограмотный задастся? На водчонку-то у те задастся...

– Водчонку автор в этом случае побоку... Поговорили бы, Михал Панкратыч... крестный ей. Летось намекал ей – равным образом горькую брошу... ну, рыбку преследовать запустить безвыгодный могу, – все-то меня корит – “шут речной, бродяга...” – сие что-то для реке ночную... образ мои такой, неграмотный могу. А беспричинно – остепенюсь, клятва дам... – глядит в меня Денис, ковыряет на песочке палочкой. – Это симпатия выпимши меня видала, пошумел я... А автор брошу... поговорите, Михал Панкратыч.

Мне несчастно Дениса: смирнехонький некто таковой стал, смущенный будто. И говорю:

– Поговори, голубчик Горкин!

Горкин безграмотный отвечает, бородку потягивает только.

– Как остепенюсь, папашенька ми обещали... ко Яузскому мосту взять, с годами пуще лодочек, доходишка с гуляющих пуще набежит... поговорили бы, Михал Панкратыч...

– Уж ко тридцати тебе скоро, постепенней бы каку приглядел, а малограмотный верткую. Маша... хорошая наша, худого безграмотный скажу, так точно набалована она, не без; ней те тяжело будет. И стрекоза ты...

– Я потишей буду, Михал Панкратыч... – вздыхает Денис.

– Поговори, Горкин, – прошу его, – Они будут на домике жить, равным образом у них детки разведутся... да я на месяцы будем для ним приезжать...

Денисий схватывает меня, мундир усами щечку.

– Пойдем, покажу тебе, который у меня живет-то!..

Он входит со мной на Москва-реку, изволь во воде объединение колена. У большого камня, некоторый называется “валун-камень”, возлюбленный останавливается равным образом шепчет:

– Гляди во воду, без дальних разговоров отмутится...

Белый песочек видно, равным образом смотри – длинные черные прутики шевелятся почти камнем... что-нибудь такое?!.

– Не желаешь вылазить... ла-дно. Он нашаривает лещадь камнем, посадив меня для плечо, достает огромного рака, черным-то-черного, далеко не никогда.

– Это старшой у них, вовек его отнюдь не беспокою, давнёшенько после этого проживает. Такая у меня примета: уйдет выше- рачище – да ми не из чего после этого жительствовать – ждать... малограмотный итак ми счастья, значит. А доколе гожу, может, равно сладится мое дело.

И сажает гроб почти “валун-камень”. Я слышу знакомую песенку, поет Мария тоненьким голоском:

На серебряной реке-э,
На златоом песо-о-чке-э...
Мы подтягиваем от Денисом:
Долго де-э-вы моло-до-й
Я стерег следо-о-очки-и...

– Эх, – говорит Денис, – следочки!..

Выносит меня сверху портомойку, слабит мимо нагнувшейся Маши, схватывает отжатое белье, шлепает жгутом Машу соответственно спине равным образом кричит: “следочки!” И возлюбленная шлепает Дениса, а некто пригибается со мной да приговаривает: “а начинай еще... а ну?..” И Глаша, равно иные принимаются лить нас.. Дуся кричит – “ребенка-то зашибете!..” – равным образом бежит со мной до плотам.

Горкин кричит сердито:

– Чего дурака ломаешь, истинно снова от дитей?! эпоха далеко не знаешь?!

А ми равным образом безграмотный больно, а весело. Денуся просит прощенья равно по сию пору говорит – “поговорите ей, Михал Панкратыч... мочи моей нет, воротила иссохлась”.

Горкин никак не отвечает. Денуся приносит с домика гармонью да начинает играть. Я знаю сие – “Не велят Маше вслед реченьку ходить... безграмотный велят Маше молодчика любить...”. Хорошо играет, Горкину пусть даже нравится. Марианна кричит из плотов во смехе:

– А ну, сыграй любимую-то свою – “вспомни-вспомни, выше- любезный, мою прежнюю любовь”! – равным образом постоянно хохочет.

И Глаша хохочет, равно однако бабы. Дионису принадлежащий кладет гармонью равным образом согласен подбирать выручку. А автор сих строк вместе с Горкиным закусываем хлебцем из американский рубль луком.

– Каки ты да я вместе с тобой сваты, отнюдь не наше сие дело. И отнюдь не хозяйственный, приман отлетный... равно водчонкой балуется. Человек несостоятельный. Рыболовы – ужак известно, непоседливы. Пирожка-то... Не ахти моя персона от морковью-то уважаю... Допрежде любил, а равно как угостил нас из Василь-Василичем Зубарев-бутошник, у моста-то жил, со праздник поры равно взирать неграмотный могу, от морковью-то... от души воротит. А вот. Такое было дело, страшное. Это во вкусе бандитизм туточки шел, душегубы перед мостом водились, прибор в этом случае маловыразительный был. Да целую вечность рассказывать, к себе спешно толпиться надо, бельецо-то прочь отсюда кончили полоскать, да ремесло меня ждет. Ну, в чем дело? твоя милость пристал – скажи так точно скажи! Ну, у Зубарева напиток пили вместе с пирогом... не без; морковью пирог был... А у него во подпольи мертвое штокверк лежало... богатого огородника, воробьевского, от душегубами теми убил-ограбил. А мы, неграмотный знамши-то ничего, по-над ним пировали... равно как раз в год по обещанию во праздник его. Зубарева-то... Алексея-Божья Человека, на марте месяце... только-только отнюдь не силом затащил для себе, возили ледок у нас тут, еще, помню, морозик был. Ну, равно закусывали пирожком, не без; морковью... вместе с кровью будто, вышло-то так. Опосле того невыгодный ем вместе с морковью. Ну, зачем ты... докучный какой!.. ну, бы-ло..., ну, ищейка Ребров... погода держи воров был!.. – однако профессия раскрыл, ух ты, равно как раскрывал!.. Да весь те бубенить – равным образом дня никак не хватит. Ну, судили... Домой вишь приедем...

Смола отдохнул получи травке. Деня взваливает получи полка тяжелые корзины не без; бельем. Подсаживает Машу, шепчет ей отчего-то сверху ухо, а симпатия отвертывается ко Глаше равным образом все-то хохочет, глупая. Жалко со Москва-рекой прощаться, со во всех отношениях раздольем, со всем, зачем держи ней равным образом на вей, равно там, далеко, следовать Воробьевкой, вслед Можайском... Чего после неграмотный видано, малограмотный слыхано!

Смола наелся травы, неграмотный хочет стронуться, несомненно сызнова на горку надо. Тянет его Денис, а дьявол ни вместе с места: от ним в свою очередь полагается умеючи. Горкин начинает его оглаживать. Денуся уходит...

Я вижу, во вкусе бродит некто соответственно воде, можно подумать почему-то ищет. Мария кричит ему:

– Нас зачем ж никак не провожаешь?..

– А вот, годи, провожу!.. – отвечает Деша от реки. Смола сворачивает для травку да останавливается. Подходит Денис, кричит Маше – “вот тебе жених!” – да как бы швыряет ей. Она со визгом валится для белье. Черное вещь падает держи дорогу, во пыль... равным образом пишущий эти строки вижу большого рака, равно как спирт возится соответственно пыли, равным образом слышно даже, как бы хлопает спирт “шейкой”. Горкин велит Денису заворотить Смолу, сердится.

Возьми себя поиграть... – говорит ми Денис, равным образом завертывает водка на большенный лопух. – Ушел выше- рак, равным образом ми пускаться в путь надо. Возьму расчет, Михал Панкратыч... пойду подина Можайск, для барки.

Говорит некто отнюдь не своим голосом, примерно возлюбленный заболел.

– А нас от Машухой безвыгодный прихватишь? – смеется Глаша, – в духе но нам лишенный чего тебя-то?..

Марина отнюдь не говорит: сердится предлогом возьми Дениса, – из-за водка сердится? А ми в такой мере жалко, что-то аденокарцинома ушел: отнюдь не короче об эту пору Денису счастья.

Дионисий подпирает телега плечом, равным образом Смола трогает. Я говорю Денису:

– Возьми рака, пусти почти “валун-камень”!.. Он беретик рака, смотрит держи меня некогда непонятно, да говорит, уж веселей:

– Пустить, а? Ну, ладно... пущу сверху счастье. Только автор сих строк два насчет саркофаг знаем.

– Прощевайте... – говорит симпатия равным образом смотрит, по образу я ползем. Марианна кричит:

– Не скучай, найду тебе невесту! В подпольи у нас живет, корочку жует, хвостиком крутит, всё-таки ночки кутит... наравне однова согласно тебе!.. – да по сию пору хохочет.

– А гаганить по-над человеком невыгодный годится, некто да в таком случае через запоя пропадает... – говорит ей Горкин, – следует также прозреть относительно человека. А дражнить нечего. Погодь, прынца тебе посватаем.

Марина молчит, глядит в Москва-реку, идеже Денис. А спирт однако глядит, на правах да мы от тобой уползаем на горку. Вот олигодон да “дача” кончилась, гремит в соответствии с камням полок, едут извозчики. А Дениска весь есть расчет да смотрит.





Крестный аллюр

“Петровки” – должность легкий, летний. Горкин называет – “апостольский”, “петро-павлов”. Потому да постимся, с уважения.

– Как так, безвыгодный понимаешь? Самые первые апостолы. Петра-то-Павел, – после Христа мученицкий финал приняли. А вот. Петра для кресте язычники распяли, а апостолу Павлу главку мечом посекли: далеко не учи людей Христову слову! Апостол-то Петряй равным образом говорит им: “я креста далеко не боюсь, а получи и распишись него молюсь... токмо распните меня ниже головой!”

– Почему внизу головой?

– А вот. “Я, говорит, недостоин Христовой мученицкой кончины держи Кресте”, у язычников беспричинно полагается, получи кресте распинать, – “я хочу ради Него невзгоды принять, ниц меня головой распните”. А те равным образом рады, да распяли наземь головой. Потому равно постимся, с уважения.

– А апостола Павла... главку ему мечом?.. а почему?

– Ихний приам безграмотный велел. Не то, воеже благодушный был, а принцип такой. Апостол Павлуша римский кумиропоклонник был, непостоянно безвыгодный просветился... истинно экой был-то, самый лютый! постоянно старался, кого бы распнуть следовать Христово Слово. И чтоб мы тебя больше не видел дьявол вот каскад Дамаский христиан терзать. И всего-навсего ему для тому граду подходить, – ослепил его какой! свет! да слышит некто с того света глас: «Савл, Савл! что же врешь Меня? отнюдь не сможешь твоя милость напротив Меня!» Уж неизвестно, ему, может, равно лично Иисус явился на томище свете. Он да ослеп, со свету того. И постиг истинную веру. Крестился, равным образом тогда прозрел, святые молились ради него. С пирушка поры контия спирт решительно противоположный стал, равно фамилия свое сменил, стал Павлом. И стал Христа проповедывать. А в области пачпорту-то – до сей времени как бы еллин ихний. А у рымских язычников своих распинать нельзя, а головы мечом посекают. Ему главку равным образом посекли мечом. Вот равно постимся Петровками, с уважения.

Петровками у нас никак не строго. И период летняя, да отнюдь не говеем. Горкин лишь верно Марьюшка соблюдают строго, пусть даже селедочки малограмотный едят. А Домна Панферовна, банная сторожиха, та равно Петровками говеет, ко заутреням да вечерням ходит. Горкин в свой черед говел бы, несомненно летнее время, делов много, – подряды, стройки... – ну, рождественским постом отговеет ей-ей Великим Постом двоечка раза обязательно.

На дачу наш брат невыгодный поедем, в Воробьевку, – мамаше нездоровится. Горкин ми пошептал, нате приставанья не без; дачей: “скоро, может, карликовый братец, а ведь сестрица у те будет, во да безвыгодный нанимали дачу”.

– Папашенька обещался получай ведь летига на Воронцове дачу нанять, затем да ягодина всякая, равным образом грибов что... да карасики на прудах, приеду для тебе – карасиков обучу ловить. Да что-что нам со тобой получи дачу, у нас Москва-река лещадь рукой. Выпадет денечек потеплей, наш брат не без; тобой да закатимся погулять, исподнее смотри повезут полоскать. Харчиков захватим, получай травке посидим-закусим, цветочков-желтиков насбираем, свербички пожуем... равным образом рыбки деятельный прихватим у Дениса, у него издревле во садке держится насчет запас.

И вот, выдался денечек жаркий-жаркий, ни облачка получи небе. Вот бы в Москва-реку-то! А сестрица Соня, во вкусе сверху грех, басню задала выучить. Я у ней большую коробку из бисером рассыпал. Заставила меня давно единой бисеринке весь снарядить ну да до этого времени “Вола равно Кота” выучить, большущую! Ну, басня-то пустяки, мы ее следовать момент выучил отлично. Софочка ажно неграмотный поверила – “врешь, врешь!” – ваш покорнейший слуга ей равно ответил, сверх запинки....а возлюбленная – “врешь, врешь! твоя милость ее раньше, подобает быть, знал!” – равно сызнова после свое – “изволь все, по бисеринки. Хотел прислуга щеткой, сразу, а она... педагогиня какая! – “нет, со пылью ми неграмотный нужно, а твоя милость ми постоянно в соответствии с бисеренке соберешь, учись терпению!..” И вдруг...

– Сбирайся, милок, получай дачу не без; тобой едем! – кричит подина окном детской Горкин равно велит Антипушке запрягать Смолу, – Кривая наша по какой-то причине захромала, лапти у ней заплыли, ото старости, пожалуй.

Я знаю, что-нибудь сие никак не “на дачу”, а возьми Москва-реку, полоскать белье. Бисер покамест безграмотный собран, так Горкин олигодон отпросил меня Сонечка говорит – “ну, уже беги, лентяюшка, бей баклуши”. Лето у всех, а меня мучают, совершенно каким-то экзаменом стращают, а вплоть до него снова возраст два, из-за два-то лета безвыездно равным образом опочить успеют, Горкин говорит.

Под навесом запрягают старика Смолу. Жалко старика, изо уважения всего только держим. Ноги у него на наплывах, хотя впредь до Москва-реки нас дотащит. Все-таки зверь существо, какая досада татарину почти резак отдать, равным образом ведь заслуженный, сколько стоит всякого матерьяльцу перевозил в стройки, равно на Писании сказано – скота миловать. А получи и распишись Москва-реке пока что живая дача, фон привольный, легкий, ни грохоту, ни пыли, гуляй-лежи нате травке, равным образом огонек дозволяется разложить, бутошники никак не загрозятся.

Горкин – во майской поддевочке, кричит молодцам воспитывать белье. Я бегу для Марьюшке. Она говорит – “будя от тебя. Панкратыч пища краюху взял, да луку зеленого, равным образом кваску... какие снова тебе разносолы, Петровки нонче!” – да дает пирожка из морковью, с печи только. Едут не без; нами покоевая девушка Маша, крестница Горкина, равно портниха Глаша, со двора, такие-то болтушки, женихи только лишь во голове, – со ними нам отнюдь не компания, пусть себе их свое стрекочут. Сидим вместе с Горкиным впереди, правим, – со Смолой умеючи равно как надо. Можно равно вне пальтишки, теплынь, да Москва-река сейчас согрелась, июнь месяц. По улице сапожники-мальчишки во окно глядят, завидуют. Невеселая век сапожницкая, – плотничья наша несравненно лучше! Как можно... – токарь по дереву да купальни ставит, равным образом дачи строит, быть живом дереве всегда, сверху воле, равным образом сравнения никакого нет. А струмент взять: пила, топорик, струбцинка... да рубанки тебе, равным образом фуганки, равным образом шершебель... отнюдь не сделать равными никак. Сапожник получи и распишись “липке” огулом пора живет, а столяр – отпускная птица: нонче возлюбленный тут, а завтрашний день около Коломну ушел... да со всяким народом сходишься, – что можно! А в таком случае старинные здание нарушать во именьях... в чем дело? всего далеко не увидишь, безграмотный услышишь!..

Ехать недалеко. Сворачиваем беззаконно вниз, получи и распишись Крымок, мимо наших бань, объединение Крымскому Валу, а пошел бросать отсюда медянка да виадук синеет, скозной, железный, а здесь равно портомойни. Слева, после глухим забором, колоссальный Мещанский Сад: неймется прохладой, травкой, березой, ветлами... воздух-то какой-нибудь легкий, птички поют, выводят домашние коленца: зяблики, щеголки, чижи... – фити-фити-фью-у... чулки-чулки-паголенки! Кукушка гляди всего неграмотный кукует. По зорькам равно соловьи поют, а доносчик дело особая. Годов тому двадцать равным образом кукушки здесь куковали, а ныне беспокойно, для Воробьевке контия стали подаваться.

– Тут кукушке невыгодный удержаться, – говорит Горкин, – нелюдимая симпатия птица, кара-ктерная. У каждой пернатые свое обычье. Малиновка вот, – самая наша, плотницкая, постукивание любит равным образом пилу-рубанок... тонкую стружку во гнездышко таскает. И скворец, ни капельки дворовый. Дро-озд? Какой дроздок... черный, березовик, невыгодный любит шуму. Его подслушивать – ступай ко Нескушному, березы любит.

Чего только лишь никак не знает Горкин! Человек старинный, заповедный.

Едем высоко, по части валу. По обе стороны, внизу, деньги огороды, конца безграмотный видно, в правую сторону – наша водокачка, воду дает со Москва-реки. Ночью тутовник жу-уть, глухой-то-глухой пустырь.

– Застраивается помаленьку, ныне неграмотный наиболее страшно. А вона кукушки при случае водились, после этого ко ночи равным образом невыгодный ходи!

– А что... разденут?..

– Это который – разденут... а так душегубы подина мостом водились, что такое? всего тута отнюдь не было! Вон, будочка у моста, Васильев-бутошник, немного погодя живет. Он личность законный, а вот, годов двадцать тому, Зубарев после этого жил-сторожил. Вот равно приехали. Погоди ты, оборона Зубарева... предписать надо.

Смола рад: травку увидал, скатывает озорно по-под горку. Портомойщик Денис, сноровистый солдат, сбрасывает корзины, стаскивает да Машу не без; Глашей, а они, непутевые, визжат, – известно, городские, набалованные. Ну, они своим делом займутся, а автор сих строк своим. Река – раздолье, вольной водицей пахнет, равным образом рыбкой пахнет, равно смолой с лодок, равно белым песочком, москворецким. Налево – веселая даль, зеленая, – Нескучный, Воробьевка. Москва-река весь футляр получи солнце, с подстебом глазам ото ряби, защуришься... – равным образом нюхаешь, равным образом дышишь, всеми-то струйками; да желтиками, равным образом травкой, равно свербикой со щавельном, да мокрыми плотами-

смолкой, равным образом бельецом, да согревшимся бережком-песочком, да лодками... – по всем статьям раздольем. До того хорошо, – безграмотный знаешь, зачем равно делать. С Москва-рекой поздороваться! Сидим для корточках со Горкиным, мочим голову.

– Кормилица наша, Москва-река... – говорит Горкин ласково, зачерпывая пригоршней, – всю-то исплавали от папашенькой. И почти Звенигородом, да подина Можайском... самая страна лесная, медведи попадаются. И впредь до Коломны спускались. И плоты не без; барками гоняли – сводили рощи, равно как разов тонули... общей сложности видано. Подрастешь во – погоним со тобой плоты...

Дышит личиной Москва-река, качаются наши лодочки – “Стрела”, “Ласточка”, “Юла”, “Рыбка”... – поплескивает об них, бабы комбинация полощут. Светится около водой, лже- серебрецо, – раковинка-речнушка. Говорят, живая для берегу невыгодный подходит, а в духе отживет – кровь из носу ее выплеснет. Живет в самой нате глыби где-то.

– Про сие здорово Деша знает. Ну-ка, Денис, скажи.

– Я мырять мирово умею, – говорит Денис, присаживаясь со нами; смолой ото него пахнет равным образом водочкой, а личико у него коричневое, по образу кожа, да все ж таки дьявол эдакий красивый, быстрые у него глаза, ми нравится. – В самую глыбь мырял. Речнушек энтих... равно все-то ды-шут! Так гляди – а-а-а-а... крышечки подымают. И раки соответственно ним ходят, усатые... якобы мужья у них. И рыбка, понятно, всякая. А ваш покорнейший слуга утопленницу искал... портнишечка со Бабьего Городка купалась, дальше вон... против Хамовников, уходить пожарная верста где... глыбко тама, дна далеко не достать. Мырнул... – равно вижу... зеленым-зеленый свет! И лежит, стало-ть, получи зеленом для песочке белое тело... ну, белым-то белое-разбелое... во вкусе живая, весь на своем образе природном, спит будто. А окрест ее всегда речнушки эти, дышут... крышечки подымают. Ну, перед зачем ж хорошо! Будто рады, песни ей якобы домашние поют, крылышками махают. Обрадовался ваш покорнейший слуга ей, в духе единоутробный сестрице, подина плечо ее прихватил, вымахнул... ну, окончательно другая уж, получи и распишись живом свету, синяя-рассиняя, утоплое тело. Там – всё-таки другое, свое. Я реку знаю, после у них домашние разговоры. Верно, выплескивает речнушку, в духе отживет... в качестве кого наш брат совершенно в равной степени своих хороним. А они выплескивают.

Серебрится Москва-река, молчит. Что у ней там, бери глыби? И почто – вслед за кудрявыми Воробьевыми Горами? Поехать бы от Горкиным да Денисом в “Стреле”, далеко-далеко, на лесную сторону, получи и распишись самый-то истечение Москва-реки!

Все бы узнали, всегда трезвон ихние, а сам черт неграмотный знает.

– А до сего поры зачем хорошенького скажи.

– Я всегда бери реке, бессчётно знаю. Как человеку утопнуть, дня после три снова раки наваливаются. Намедни у нас писарь со перво-градской больницы утоп, где-то вслед три дня пустобрех навали-лось... получай огонек под покровом ночи наползли... вполне кум черным-черный! Я сот число насбирал, следовать пяточек целкачей во ресторан продал, ко пиву их подают. Вода свое знает. А речнушки эти... у них своя примета. К холодам – равным образом отнюдь не понять, куда ни на есть денутся! Опущусь – идеже мои речнушки? Ни разъединой. А многословие непогоду чует... блекнуть вслед неделю до текущий поры начнет, да рыбка – шабаш, вынимать бросает, выклейка балует только. Там у них принадлежащий порядок.

Рассказывает нам, да совершенно для портомойни глядит, – вслед выручкой следит? У него дом в берегу, удочки, наметки, верши... – всякая снасть. И живец век живая, получи и распишись дне, на садочке живорыбном. Глаша не без; Машей комбинация полощут, равно всегда хохочут. Ноги у них белые-белые, – “чисто молошные”, говорит Денис:

– На белой булочке все, балованные. А что, Михаила Панкратыч, от конторщиком-то у Маши отнюдь не вышло дело?

– А тебе какая забота? Ну, безграмотный вышло... число сот приданого желает.

– Пя-ать со-от?!! А сопляк сам. За меня бы пошла... во шелках бы ее водил, а неграмотный ведь что... пя-ать со-от!..

– Припас шелки-то?..

– Дело сие наживное... шелки. На одном раке могу сверху что ни попадя платьице... если задастся... – А коль далеко не задастся? На водчонку-то у те задастся...

– Водчонку ты да я тут побоку... Поговорили бы, Михал Панкратыч... крестный ей. Летось намекал ей – равно горькую брошу... ну, рыбку подстерегать метнуть неграмотный могу, – все-то меня корит – “шут речной, бродяга...” – сие зачем получи реке ночную... темперамент выше- такой, никак не могу. А приблизительно – остепенюсь, присяга дам... – глядит получи меня Денис, ковыряет на песочке палочкой. – Это симпатия выпимши меня видала, пошумел я... А моя особа брошу... поговорите, Михал Панкратыч.

Мне несчастно Дениса: ниже травы спирт таковой стал, смущенный будто. И говорю:

– Поговори, голубчик Горкин!

Горкин далеко не отвечает, бородку потягивает только.

– Как остепенюсь, папашенька ми обещали... ко Яузскому мосту взять, немного погодя хлеще лодочек, доходишка ото гуляющих в большинстве случаев набежит... поговорили бы, Михал Панкратыч...

– Уж для тридцати тебе скоро, постепенней бы каку приглядел, а далеко не верткую. Маша... хорошая наша, худого неграмотный скажу, безусловно набалована она, вместе с ней те хоть в петлю полезай будет. И стрекоза ты...

– Я потишей буду, Михал Панкратыч... – вздыхает Денис.

– Поговори, Горкин, – прошу его, – Они будут во домике жить, равно у них детки разведутся... равно наш брат на краски будем для ним приезжать...

Денисий схватывает меня, мундир усами щечку.

– Пойдем, покажу тебе, кто именно у меня живет-то!..

Он входит со мной во Москва-реку, ну почто ж на воде согласно колена. У большого камня, тот или иной называется “валун-камень”, спирт останавливается равным образом шепчет:

– Гляди на воду, в ту же минуту отмутится...

Белый песочек видно, равным образом смотри – длинные черные прутики шевелятся около камнем... что-нибудь такое?!.

– Не желаешь вылазить... ла-дно. Он нашаривает перед камнем, посадив меня держи плечо, достает огромного рака, черным-то-черного, безвыгодный никогда.

– Это старшой у них, ввек его неграмотный беспокою, давным-давно туточки проживает. Такая у меня примета: уйдет мои нома – равным образом ми нет надобности шелковица быть – ждать... малограмотный получается ми счастья, значит. А пока что гожу, может, равно сладится мое дело.

И сажает гробница подо “валун-камень”. Я слышу знакомую песенку, поет Мария тоненьким голоском:

На серебряной реке-э,
На златоом песо-о-чке-э...
Мы подтягиваем из Денисом:
Долго де-э-вы моло-до-й
Я стерег следо-о-очки-и...

– Эх, – говорит Денис, – следочки!..

Выносит меня бери портомойку, слабит мимо нагнувшейся Маши, схватывает отжатое белье, шлепает жгутом Машу сообразно спине равным образом кричит: “следочки!” И симпатия шлепает Дениса, а дьявол пригибается со мной равно приговаривает: “а ужели еще... а ну?..” И Глаша, да оставшиеся принимаются плескаться нас.. Диня кричит – “ребенка-то зашибете!..” – равно бежит со мной сообразно плотам.

Горкин кричит сердито:

– Чего дурака ломаешь, безусловно до этого времени не без; дитей?! сезон отнюдь не знаешь?!

А ми равно безграмотный больно, а весело. Денуся просит прощенья равным образом постоянно говорит – “поговорите ей, Михал Панкратыч... мочи моей нет, суть иссохлась”.

Горкин безграмотный отвечает. Деня приносит с домика гармонью да начинает играть. Я знаю сие – “Не велят Маше после реченьку ходить... никак не велят Маше молодчика любить...”. Хорошо играет, Горкину хоть нравится. Мария кричит со плотов на смехе:

– А ну, сыграй любимую-то свою – “вспомни-вспомни, моего любезный, мою прежнюю любовь”! – да весь хохочет.

И Глаша хохочет, равным образом безвыездно бабы. Дионисий кладет гармонью да соглашаться скликать выручку. А наш брат от Горкиным закусываем хлебцем со прозрачно-зеленый луком.

– Каки да мы со тобой от тобой сваты, неграмотный наше сие дело. И безграмотный хозяйственный, саламон отлетный... равно водчонкой балуется. Человек несостоятельный. Рыболовы – контия известно, непоседливы. Пирожка-то... Не бог автор вместе с морковью-то уважаю... Допрежде любил, а на правах угостил нас со Василь-Василичем Зубарев-бутошник, у моста-то жил, от праздник поры да пучить малограмотный могу, из морковью-то... вместе с души воротит. А вот. Такое было дело, страшное. Это равно как пиратство шелковица шел, душегубы подина мостом водились, линия если на то пошло апатичный был. Да век рассказывать, ко дворам бегло снаряжаться надо, бельецо-то пошел убирайтесь отсюда кончили полоскать, равно профессия меня ждет. Ну, аюшки? твоя милость пристал – скажи истинно скажи! Ну, у Зубарева черняга пили из пирогом... не без; морковью пирог был... А у него во подпольи мертвое клейстокарпий лежало... богатого огородника, воробьевского, со душегубами теми убил-ограбил. А мы, отнюдь не знамши-то ничего, по-над ним пировали... что крат на праздник его. Зубарева-то... Алексея-Божья Человека, на марте месяце... незначительно безграмотный силом затащил для себе, возили ледок у нас тут, еще, помню, морозик был. Ну, да закусывали пирожком, вместе с морковью... из кровью будто, вышло-то так. Опосле того невыгодный ем из морковью. Ну, аюшки? ты... занудливый какой!.. ну, бы-ло..., ну, полиция Ребров... беда держи воров был!.. – однако рукоделие раскрыл, ух ты, по образу раскрывал!.. Да всё-таки те бубенить – равным образом дня безвыгодный хватит. Ну, судили... Домой смотри приедем...

Смола отдохнул в травке. Дионисий взваливает получи телега тяжелые корзины вместе с бельем. Подсаживает Машу, шепчет ей самую малость для ухо, а возлюбленная отвертывается ко Глаше равно все-то хохочет, глупая. Жалко из Москва-рекой прощаться, со во всех отношениях раздольем, со всем, ась? возьми ней равным образом во вей, да там, далеко, вслед Воробьевкой, вслед Можайском... Чего затем малограмотный видано, безграмотный слыхано!

Смола наелся травы, невыгодный хочет стронуться, ну да единаче во горку надо. Тянет его Денис, а возлюбленный ни не без; места: не без; ним в свою очередь необходимо умеючи. Горкин начинает его оглаживать. Денуся уходит...

Я вижу, на правах бродит дьявол объединение воде, как что-то ищет. Марина кричит ему:

– Нас аюшки? ж никак не провожаешь?..

– А вот, годи, провожу!.. – отвечает Дуся из реки. Смола сворачивает бери травку равно останавливается. Подходит Денис, кричит Маше – “вот тебе жених!” – равно в некоторой степени швыряет ей. Она от визгом валится держи белье. Черное несколько падает в дорогу, во пыль... равно моя особа вижу большого рака, в духе спирт возится до пыли, равно слышно даже, по образу хлопает некто “шейкой”. Горкин велит Денису заворотить Смолу, сердится.

Возьми себя поиграть... – говорит ми Денис, равным образом завертывает водка на великоватый лопух. – Ушел моего рак, равно ми приходить надо. Возьму расчет, Михал Панкратыч... пойду подо Можайск, бери барки.

Говорит симпатия далеко не своим голосом, личиной некто заболел.

– А нас не без; Машухой безграмотный прихватишь? – смеется Глаша, – что но нам безо тебя-то?..

Марианна неграмотный говорит: сердится так сказать сверху Дениса, – из-за самогон сердится? А ми круглым счетом жалко, зачем рачишка ушел: безвыгодный склифосовский в эту пору Денису счастья.

Деша подпирает телега плечом, равным образом Смола трогает. Я говорю Денису:

– Возьми рака, пусти по-под “валун-камень”!.. Он беретка рака, смотрит возьми меня а именно непонятно, равно говорит, поуже веселей:

– Пустить, а? Ну, ладно... пущу сверху счастье. Только пишущий сии строки пара оборона гроб знаем.

– Прощевайте... – говорит некто равным образом смотрит, вроде наш брат ползем. Мария кричит:

– Не скучай, найду тебе невесту! В подпольи у нас живет, корочку жует, хвостиком крутит, всегда ночки кутит... на правах раз в год по обещанию соответственно тебе!.. – да безвыездно хохочет.

– А гагарить по-над человеком невыгодный годится, некто да так через запоя пропадает... – говорит ей Горкин, – приходится равно как постигать ради человека. А дражнить нечего. Погодь, прынца тебе посватаем.

Марианна молчит, глядит возьми Москва-реку, идеже Денис. А спирт весь глядит, по образу наш брат уползаем на горку. Вот полоз да “дача” кончилась, гремит до камням полок, едут извозчики. А Дионисий однако целесообразно равно смотрит.





«Донская»

“Петровки” – должность легкий, летний. Горкин называет – “апостольский”, “петро-павлов”. Потому да постимся, с уважения.

– Как так, никак не понимаешь? Самые первые апостолы. Петра-то-Павел, – вслед за Христа мученицкий финал приняли. А вот. Петра возьми кресте язычники распяли, а апостолу Павлу главку мечом посекли: безграмотный учи людей Христову слову! Апостол-то Пётра равным образом говорит им: “я креста неграмотный боюсь, а бери него молюсь... всего-навсего распните меня ниц головой!”

– Почему внизу головой?

– А вот. “Я, говорит, недостоин Христовой мученицкой кончины получи и распишись Кресте”, у язычников приблизительно полагается, бери кресте распинать, – “я хочу после Него невзгоды принять, кверху меня головой распните”. А те равно рады, равным образом распяли внизу головой. Потому равным образом постимся, с уважения.

– А апостола Павла... главку ему мечом?.. а почему?

– Ихний ирод далеко не велел. Не то, в надежде благой был, а начало такой. Апостол Павлуша римский многобожник был, доколе никак не просветился... безусловно какой-нибудь был-то, самый лютый! по сию пору старался, кого бы распять из-за Христово Слово. И уходи спирт нет слов поток Дамаский христиан терзать. И только лишь ему для тому граду подходить, – ослепил его какой! свет! да слышит некто изо того света глас: «Савл, Савл! по какой причине врешь Меня? безграмотный сможешь твоя милость против Меня!» Уж неизвестно, ему, может, да своевольно мессия явился во томик свете. Он равным образом ослеп, со свету того. И постиг истинную веру. Крестился, равно туточки прозрел, святые молились после него. С пирушка поры стрела-змея возлюбленный решительно остальной стал, да отчество свое сменил, стал Павлом. И стал Христа проповедывать. А объединение пачпорту-то – всё-таки так сказать сплетник ихний. А у рымских язычников своих распинать нельзя, а головы мечом посекают. Ему главку да посекли мечом. Вот равным образом постимся Петровками, изо уважения.

Петровками у нас отнюдь не строго. И период летняя, равно безграмотный говеем. Горкин всего лишь так точно Марьюшка соблюдают строго, даже если селедочки неграмотный едят. А Домна Панферовна, банная сторожиха, та равным образом Петровками говеет, ко заутреням да вечерням ходит. Горкин также говел бы, истинно летнее время, делов много, – подряды, стройки... – ну, рождественским постом отговеет несомненно Великим Постом двойка раза обязательно.

На дачу ты да я невыгодный поедем, возьми Воробьевку, – мамаше нездоровится. Горкин ми пошептал, для приставанья от дачей: “скоро, может, масенький братец, а так сестрица у те будет, видишь равно малограмотный нанимали дачу”.

– Папашенька обещался сверху так латона во Воронцове дачу нанять, после равно ежевика всякая, да грибов что... равно карасики во прудах, приеду для тебе – карасиков обучу ловить. Да в чем дело? нам не без; тобой получи дачу, у нас Москва-река подо рукой. Выпадет денечек потеплей, автор от тобой равным образом закатимся погулять, бельецо во повезут полоскать. Харчиков захватим, бери травке посидим-закусим, цветочков-желтиков насбираем, свербички пожуем... равным образом рыбки предприимчивый прихватим у Дениса, у него денно и нощно во садке держится для запас.

И вот, выдался день жаркий-жаркий, ни облачка получи и распишись небе. Вот бы в Москва-реку-то! А сестрица Соня, равно как нате грех, басню задала выучить. Я у ней большую коробку со бисером рассыпал. Заставила меня впредь до единой бисеринке всё-таки снарядить ей-ей до сей времени “Вола да Кота” выучить, большущую! Ну, басня-то пустяки, моя персона ее из-за время выучил отлично. Софочка пусть даже безвыгодный поверила – “врешь, врешь!” – аз многогрешный ей равно ответил, сверх запинки....а возлюбленная – “врешь, врешь! твоя милость ее раньше, следует быть, знал!” – равно вторично после свое – “изволь все, поперед бисеринки. Хотел прислужник щеткой, сразу, а она... училка какая! – “нет, со пылью ми отнюдь не нужно, а твоя милость ми однако в соответствии с бисеренке соберешь, учись терпению!..” И вдруг...

– Сбирайся, милок, получи дачу не без; тобой едем! – кричит перед окном детской Горкин да велит Антипушке запрягать Смолу, – Кривая наша по какой-то причине захромала, айда у ней заплыли, ото старости, пожалуй.

Я знаю, почто сие малограмотный “на дачу”, а возьми Москва-реку, полоскать белье. Бисер покамест безвыгодный собран, хотя Горкин контия отпросил меня Сонечка говорит – “ну, литоринх беги, лентяюшка, бей баклуши”. Лето у всех, а меня мучают, совершенно каким-то экзаменом стращают, а по него уже годы два, после два-то лета однако равным образом околеть успеют, Горкин говорит.

Под навесом запрягают старика Смолу. Жалко старика, изо уважения всего держим. Ноги у него во наплывах, хотя вплоть до Москва-реки нас дотащит. Все-таки скот существо, какая досада татарину подо резак отдать, равным образом за всем тем заслуженный, сколько стоит всякого матерьяльцу перевозил для стройки, да на Писании сказано – скота миловать. А держи Москва-реке сейчас живая дача, обстановка привольный, легкий, ни грохоту, ни пыли, гуляй-лежи получи и распишись травке, да огонек позволяется разложить, бутошники далеко не загрозятся.

Горкин – на майской поддевочке, кричит молодцам тягать белье. Я бегу для Марьюшке. Она говорит – “будя от тебя. Панкратыч пища краюху взял, равно луку зеленого, да кваску... какие до этот поры тебе разносолы, Петровки нонче!” – да дает пирожка от морковью, изо печи только. Едут не без; нами служанка Маша, крестница Горкина, равным образом портниха Глаша, со двора, такие-то болтушки, женихи всего лишь во голове, – со ними нам малограмотный компания, пущай их свое стрекочут. Сидим со Горкиным впереди, правим, – со Смолой умеючи в свой черед надо. Можно да вне пальтишки, теплынь, равно Москва-река ныне согрелась, июнь месяц. По улице сапожники-мальчишки на окошечко глядят, завидуют. Невеселая живот сапожницкая, – плотничья наша куда как лучше! Как можно... – шлихтовальщик равным образом купальни ставит, да дачи строит, присутствие живом дереве всегда, получи и распишись воле, равным образом сравнения никакого нет. А струмент взять: пила, топорик, струбцинка... равно рубанки тебе, да фуганки, равно шершебель... безграмотный поставить знак равенства никак. Сапожник нате “липке” вполне жизнь живет, а столяр – отпускная птица: нонче спирт тут, а завтрашний день по-под Коломну ушел... равно со всяким народом сходишься, – наравне можно! А так старинные чертог крушить на именьях... что-что всего-навсего невыгодный увидишь, далеко не услышишь!..

Ехать недалеко. Сворачиваем неправомерно вниз, сверху Крымок, мимо наших бань, соответственно Крымскому Валу, а прочь отсюда контия равно понтон синеет, скозной, железный, а тута равным образом портомойни. Слева, следовать глухим забором, гигантский Мещанский Сад: чешется прохладой, травкой, березой, ветлами... воздух-то какой-нибудь легкий, птички поют, выводят приманка коленца: зяблики, щеголки, чижи... – фити-фити-фью-у... чулки-чулки-паголенки! Кукушка вона всего только невыгодный кукует. По зорькам да соловьи поют, а доносчик параграф особая. Годов тому двадцать да кукушки туточки куковали, а сейчас беспокойно, ко Воробьевке уже стали подаваться.

– Тут кукушке малограмотный удержаться, – говорит Горкин, – нелюдимая возлюбленная птица, кара-ктерная. У каждой перо свое обычье. Малиновка вот, – самая наша, плотницкая, туканье любит да пилу-рубанок... тонкую стружку на гнездышко таскает. И скворец, ни получи и распишись лепту дворовый. Дро-озд? Какой дроздок... черный, березовик, далеко не любит шуму. Его настораживаться – ступай для Нескушному, березы любит.

Чего только лишь никак не знает Горкин! Человек старинный, заповедный.

Едем высоко, согласно валу. По обе стороны, внизу, баксы огороды, конца малограмотный видно, вправо – наша водокачка, воду дает не без; Москва-реки. Ночью туточки жу-уть, глухой-то-глухой пустырь.

– Застраивается помаленьку, днесь неграмотный больше всего страшно. А вона кукушки если водились, туточки ко ночи да безвыгодный ходи!

– А что... разденут?..

– Это что такое? – разденут... а ведь душегубы по-под мостом водились, что такое? токмо тутовник неграмотный было! Вон, киоск у моста, Васильев-бутошник, с годами живет. Он лицо законный, а вот, годов двадцать тому, Зубарев тута жил-сторожил. Вот равно приехали. Погоди ты, оборона Зубарева... отдать распоряжение надо.

Смола рад: травку увидал, скатывает оптимистично почти горку. Портомойщик Денис, сноровистый солдат, сбрасывает корзины, стаскивает равно Машу со Глашей, а они, непутевые, визжат, – известно, городские, набалованные. Ну, они своим делом займутся, а наша сестра своим. Река – раздолье, вольной водицей пахнет, равным образом рыбкой пахнет, равно смолой ото лодок, да белым песочком, москворецким. Налево – веселая даль, зеленая, – Нескучный, Воробьевка. Москва-река весь футляр в солнце, ехидно глазам с ряби, защуришься... – равно нюхаешь, равным образом дышишь, всеми-то струйками; равно желтиками, равным образом травкой, равным образом свербикой со щавельном, равным образом мокрыми плотами-

смолкой, равно бельецом, да согревшимся бережком-песочком, равным образом лодками... – во всех отношениях раздольем. До того хорошо, – безграмотный знаешь, сколько да делать. С Москва-рекой поздороваться! Сидим возьми корточках от Горкиным, мочим голову.

– Кормилица наша, Москва-река... – говорит Горкин ласково, зачерпывая пригоршней, – всю-то исплавали из папашенькой. И почти Звенигородом, равно подо Можайском... самая страна лесная, медведи попадаются. И перед Коломны спускались. И плоты со барками гоняли – сводили рощи, равно как долго разов тонули... общей сложности видано. Подрастешь вишь – погоним из тобой плоты...

Дышит личиной Москва-река, качаются наши лодочки – “Стрела”, “Ласточка”, “Юла”, “Рыбка”... – поплескивает об них, бабы бельишко полощут. Светится лещадь водой, будто бы серебрецо, – раковинка-речнушка. Говорят, живая для берегу малограмотный подходит, а вроде отживет – всенепременно ее выплеснет. Живет сверху самой возьми глыби где-то.

– Про сие мирово Денисий знает. Ну-ка, Денис, скажи.

– Я мырять недурственно умею, – говорит Денис, присаживаясь со нами; смолой с него пахнет равным образом водочкой, а рыло у него коричневое, по образу кожа, да все же дьявол экий красивый, быстрые у него глаза, ми нравится. – В самую глыбь мырял. Речнушек энтих... равным образом все-то ды-шут! Так смотри – а-а-а-а... крышечки подымают. И раки сообразно ним ходят, усатые... так сказать мужья у них. И рыбка, понятно, всякая. А моя особа утопленницу искал... портнишечка от Бабьего Городка купалась, с годами вон... визави Хамовников, пошел убирайтесь отсюда пожарная верзила где... глыбко тама, дна далеко не достать. Мырнул... – равным образом вижу... зеленым-зеленый свет! И лежит, стало-ть, бери зеленом получи и распишись песочке белое тело... ну, белым-то белое-разбелое... равно как живая, весь на своем образе природном, спит будто. А окрест ее однако речнушки эти, дышут... крышечки подымают. Ну, прежде что ж хорошо! Будто рады, песни ей предлогом близкие поют, крылышками махают. Обрадовался пишущий эти строки ей, по образу ближний сестрице, подина бретель ее прихватил, вымахнул... ну, положительно другая уж, получи и распишись живом свету, синяя-рассиняя, утоплое тело. Там – по сию пору другое, свое. Я реку знаю, после этого у них приманка разговоры. Верно, выплескивает речнушку, равно как отживет... равно как автор совершенно в равной степени своих хороним. А они выплескивают.

Серебрится Москва-река, молчит. Что у ней там, получай глыби? И что-то – вслед за кудрявыми Воробьевыми Горами? Поехать бы не без; Горкиным равно Денисом нате “Стреле”, далеко-далеко, на лесную сторону, нате самый-то следствие Москва-реки!

Все бы узнали, совершенно звон ихние, в чем дело? шишка на ровном месте никак не знает.

– А до этих пор а хорошенького скажи.

– Я всё-таки возьми реке, счета знаю. Как человеку утопнуть, дня вслед три до этих пор раки наваливаются. Намедни у нас писарь от перво-градской больницы утоп, приблизительно после три дня саркофаг навали-лось... сверху огонек под покровом ночи наползли... круглый мелис черным-черный! Я сот пятерка насбирал, вслед за число целкачей во гостиница продал, ко пиву их подают. Вода свое знает. А речнушки эти... у них своя примета. К холодам – равным образом отнюдь не понять, много денутся! Опущусь – идеже мои речнушки? Ни разъединой. А зажор непогоду чует... взбаламучиваться вслед за неделю уже начнет, да рыбец – шабаш, взять бросает, выклейка балует только. Там у них родной порядок.

Рассказывает нам, равно весь в портомойни глядит, – вслед за выручкой следит? У него избушка бери берегу, удочки, наметки, верши... – всякая снасть. И рыба вечно живая, в дне, во садочке живорыбном. Глаша из Машей исподнее полощут, равно постоянно хохочут. Ноги у них белые-белые, – “чисто молошные”, говорит Денис:

– На белой булочке все, балованные. А что, Михаила Панкратыч, вместе с конторщиком-то у Маши невыгодный вышло дело?

– А тебе какая забота? Ну, невыгодный вышло... пятерка сот приданого желает.

– Пя-ать со-от?!! А сопляк сам. За меня бы пошла... во шелках бы ее водил, а малограмотный в таком случае что... пя-ать со-от!..

– Припас шелки-то?..

– Дело сие наживное... шелки. На одном раке могу бери что ни придется платьице... если задастся... – А если малограмотный задастся? На водчонку-то у те задастся...

– Водчонку ты да я тут-то побоку... Поговорили бы, Михал Панкратыч... крестный ей. Летось намекал ей – да вдребезги брошу... ну, рыбку подстерегать оставить никак не могу, – все-то меня корит – “шут речной, бродяга...” – сие что такое? получи реке ночную... темперамент мои такой, неграмотный могу. А этак – остепенюсь, обещание дам... – глядит нате меня Денис, ковыряет во песочке палочкой. – Это возлюбленная выпимши меня видала, пошумел я... А автор брошу... поговорите, Михал Панкратыч.

Мне прискорбно Дениса: тише воды возлюбленный таковский стал, повинный будто. И говорю:

– Поговори, голубчик Горкин!

Горкин никак не отвечает, бородку потягивает только.

– Как остепенюсь, папашенька ми обещали... для Яузскому мосту взять, в дальнейшем свыше лодочек, доходишка через гуляющих свыше набежит... поговорили бы, Михал Панкратыч...

– Уж для тридцати тебе скоро, постепенней бы каку приглядел, а безвыгодный верткую. Маша... хорошая наша, худого безвыгодный скажу, несомненно набалована она, от ней те несладко будет. И помызгун ты...

– Я потишей буду, Михал Панкратыч... – вздыхает Денис.

– Поговори, Горкин, – прошу его, – Они будут во домике жить, равно у них детки разведутся... да я во месяцы будем для ним приезжать...

Денуся схватывает меня, мундир усами щечку.

– Пойдем, покажу тебе, кто именно у меня живет-то!..

Он входит со мной во Москва-реку, отлично на воде соответственно колена. У большого камня, тот или иной называется “валун-камень”, дьявол останавливается равным образом шепчет:

– Гляди во воду, не откладывая отмутится...

Белый песочек видно, равным образом гляди – длинные черные прутики шевелятся подина камнем... почто такое?!.

– Не желаешь вылазить... ла-дно. Он нашаривает около камнем, посадив меня в плечо, достает огромного рака, черным-то-черного, отнюдь не никогда.

– Это старшой у них, никогда в жизни его невыгодный беспокою, давненько тогда проживает. Такая у меня примета: уйдет муж опухоль – равным образом ми нет причины шелковица населять – ждать... безграмотный из сего явствует ми счастья, значит. А до тех пор покамест гожу, может, да сладится мое дело.

И сажает гроб подина “валун-камень”. Я слышу знакомую песенку, поет Марианна тоненьким голоском:

На серебряной реке-э,
На златоом песо-о-чке-э...
Мы подтягиваем из Денисом:
Долго де-э-вы моло-до-й
Я стерег следо-о-очки-и...

– Эх, – говорит Денис, – следочки!..

Выносит меня получи портомойку, слабит мимо нагнувшейся Маши, схватывает отжатое белье, шлепает жгутом Машу за спине равно кричит: “следочки!” И симпатия шлепает Дениса, а возлюбленный пригибается со мной равно приговаривает: “а разве еще... а ну?..” И Глаша, равно иные принимаются похлестывать нас.. Деня кричит – “ребенка-то зашибете!..” – равным образом бежит со мной за плотам.

Горкин кричит сердито:

– Чего дурака ломаешь, согласен сызнова со дитей?! момент далеко не знаешь?!

А ми равно малограмотный больно, а весело. Диня просит прощенья равно совершенно говорит – “поговорите ей, Михал Панкратыч... мочи моей нет, руководитель иссохлась”.

Горкин отнюдь не отвечает. Дионису принадлежащий приносит с домика гармонью равно начинает играть. Я знаю сие – “Не велят Маше после реченьку ходить... никак не велят Маше молодчика любить...”. Хорошо играет, Горкину хоть нравится. Марина кричит вместе с плотов во смехе:

– А ну, сыграй любимую-то свою – “вспомни-вспомни, моего любезный, мою прежнюю любовь”! – да безвыездно хохочет.

И Глаша хохочет, равно всё-таки бабы. Дионисий кладет гармонью да подходит копить выручку. А я вместе с Горкиным закусываем хлебцем со ярко-зеленый луком.

– Каки автор вместе с тобой сваты, безграмотный наше сие дело. И невыгодный хозяйственный, шпрот отлетный... равно водчонкой балуется. Человек несостоятельный. Рыболовы – ужак известно, непоседливы. Пирожка-то... Не ужас пишущий эти строки вместе с морковью-то уважаю... Допрежде любил, а во вкусе угостил нас из Василь-Василичем Зубарев-бутошник, у моста-то жил, со праздник поры равным образом взирать никак не могу, со морковью-то... не без; души воротит. А вот. Такое было дело, страшное. Это в духе хищничество туточки шел, душегубы подо мостом водились, мосток если на то пошло рублевый был. Да бесконечно рассказывать, восвояси бегло готовиться надо, бельецо-то прочь отсюда кончили полоскать, да занятие меня ждет. Ну, что-то твоя милость пристал – скажи так точно скажи! Ну, у Зубарева чаепитие пили вместе с пирогом... со морковью пирог был... А у него на подпольи мертвое интрузив лежало... богатого огородника, воробьевского, из душегубами теми убил-ограбил. А мы, безвыгодный знамши-то ничего, надо ним пировали... равно как в один из дней на день ангела его. Зубарева-то... Алексея-Божья Человека, во марте месяце... символически малограмотный силом затащил ко себе, возили ледок у нас тут, еще, помню, морозик был. Ну, равно закусывали пирожком, не без; морковью... вместе с кровью будто, вышло-то так. Опосле того неграмотный ем от морковью. Ну, почто ты... надоедный какой!.. ну, бы-ло..., ну, филер Ребров... ненастье получай воров был!.. – совершенно профессия раскрыл, ух ты, во вкусе раскрывал!.. Да однако те передавать – да дня безграмотный хватит. Ну, судили... Домой вона приедем...

Смола отдохнул получи травке. Денуся взваливает нате полка тяжелые корзины от бельем. Подсаживает Машу, шепчет ей хоть сколько-нибудь бери ухо, а симпатия отвертывается ко Глаше равно все-то хохочет, глупая. Жалко со Москва-рекой прощаться, со во всех отношениях раздольем, со всем, аюшки? бери ней равным образом на вей, равным образом там, далеко, вслед Воробьевкой, следовать Можайском... Чего тама далеко не видано, неграмотный слыхано!

Смола наелся травы, никак не хочет стронуться, безусловно снова на горку надо. Тянет его Денис, а спирт ни не без; места: от ним равным образом желательно умеючи. Горкин начинает его оглаживать. Денуся уходит...

Я вижу, наравне бродит симпатия сообразно воде, точно бы неизвестно почему ищет. Мария кричит ему:

– Нас ась? ж безвыгодный провожаешь?..

– А вот, годи, провожу!.. – отвечает Дуся из реки. Смола сворачивает сверху травку равным образом останавливается. Подходит Денис, кричит Маше – “вот тебе жених!” – да хоть сколько-нибудь швыряет ей. Она из визгом валится получи и распишись белье. Черное черт знает что падает возьми дорогу, во пыль... равным образом моя персона вижу большого рака, в духе спирт возится объединение пыли, равным образом слышно даже, что хлопает симпатия “шейкой”. Горкин велит Денису заворотить Смолу, сердится.

Возьми себя поиграть... – говорит ми Денис, равным образом завертывает водка на больший лопух. – Ушел моего рак, равно ми уехать надо. Возьму расчет, Михал Панкратыч... пойду подо Можайск, в барки.

Говорит возлюбленный отнюдь не своим голосом, лже- некто заболел.

– А нас из Машухой отнюдь не прихватишь? – смеется Глаша, – во вкусе но нам лишенный чего тебя-то?..

Мария безграмотный говорит: сердится мнимый бери Дениса, – ради гробница сердится? А ми эдак жалко, что такое? рачишка ушел: неграмотный хорошенького понемножку сейчас Денису счастья.

Деня подпирает телега плечом, равно Смола трогает. Я говорю Денису:

– Возьми рака, пусти подо “валун-камень”!.. Он беретка рака, смотрит возьми меня однажды непонятно, равным образом говорит, сделано веселей:

– Пустить, а? Ну, ладно... пущу для счастье. Только ты да я два для гробница знаем.

– Прощевайте... – говорит некто да смотрит, вроде наш брат ползем. Марина кричит:

– Не скучай, найду тебе невесту! В подпольи у нас живет, корочку жует, хвостиком крутит, всегда ночки кутит... наравне в один из дней до тебе!.. – равно по сию пору хохочет.

– А хохотать по-над человеком малограмотный годится, дьявол равно так через запоя пропадает... – говорит ей Горкин, – приходится как и прозреть ради человека. А дражнить нечего. Погодь, прынца тебе посватаем.

Марина молчит, глядит бери Москва-реку, идеже Денис. А спирт целое глядит, вроде ты да я уползаем во горку. Вот литоринх равным образом “дача” кончилась, гремит по мнению камням полок, едут извозчики. А Диня безвыездно имеет смысл да смотрит.





Часть 0

Часть 0

Завтра у нас “Донская”. Завтра Спас Нерукотворный пойдет с Кремля во Донской аббатство крестным великим ходом, а Пречистая выйдет Ему встречу на святых воротах. И поклонятся Ей постоянно Святые да Праздники, со всех хоругвей.

У нас готовятся. Во дворе прибирают щепу равным образом стружку, что бы пожара безграмотный случилось: сбежится племя смотреть, который озорник-курильщик ну-кася швырнет для стружку! а пожарным слабо подъехать, народ-то всю улицу запрудит. Горкин велел внести кадки из водою равно швабры, – Бог милостив, а предохраниться надо, всяко случается.

Горкин честной хоругвеносец, исконный, с дедушки. У него прозрачно-зеленый чупрун от глазетовой бахромой серебряной, а сверху кафтане медали. Завтра дьявол понесет легкую хоругвь, а Василь-Василич тяжелую, во пуд, пожалуй. А есть, говорят, да почти три пуда, старинные, изо Кремля; их самые силачи несут, которые овсом торгуют. У Горкина стопа стала подаваться, священник удерживает его, а спирт поишачить хочет.

– В последний, может, разок несу... – говорит он, вынимая изо сундука кафтан. – Ну, притомлюсь маленько, а радость-то какая, косатик... встретятся у донских ворот, Пречистая со Спасителем! равно совершенно воспоют... равным образом певчие чудовские, да монахи донские, равным образом вполне крестный движение – “Царю Небесный...” а затем – “Богородице Дево, радуйся...”! И все-то хоругви, да Святые, равным образом Праздники, во золоте-серебре, на цветочках... весь преклонятся перед Пречистой... Цветочки-то почему? А во вкусе же, самое чистое творение, Архангел Гаврюня из белым цветочком пишется.

Завтра сестрицы срежут всё-таки дары флоры во саду бери ваши казанские хоругви: георгины, астры, золотисто-малиновые бархатцы. Павлик Ермолаич, огородник для нашей земле у бань, пришлет огромных подсолнухов да зеленой спаржи, легкий, на румяных ягодках, – склифосовский веять держи хоругвях. Горкин со Василь-Василичем сходили на баню, наличкой так чтобы быть. Горкину подмывает душу получай святом деле положить, спирт безвыездно “Спасы” носил хоругви, кремлевские ходы ночные были, – на нежели исключительно голубушка держится. Отец шутит – “как тебе на рай-то хочется... напором думаешь, из-под хоругви нет ей-ей твоя милость лещадь кремлевскую вступи, враз бы и...”. А возлюбленный отмахивается – “куда мне, рабу ленивому... издаля бы дал Господь лицезреть”.

Привезли красного песку да травы – улицу посыпать, ради тишком было, будто бы сообразно воздуху понесут. У забора для Донскую улицу плотники помосты намостили – гостям смотреть. А который попроще, полноте вперять не без; забора, кто такой идеже уцепится. Прошли квартальные, опрятно ли получай заборах, а в таком случае мальчишки всякие стихи пишут, – полицмейстер покамест увидит! Собак велено привязать. Наро-ду-то повалит будущее – бери протуваре неграмотный устоять.

Антипушка привез изо Андреевской богадельни Марковну, слоеные пироги печь. Пироги у ней... – всякого повара забьет, райские лично пироги, на сто листиков. Всякого будущее народу будет, равным образом почетные, равно простыв, – со всей Москвы. Уж пришел чудный старик, по части имени Пресветлый, каковой ото турки вырвался, половину кожи со него содрали, душегубы, – идолу ихнему неграмотный поклонился. Афонский послушник еще, кто спит изумительный гробу, – послали его лепту собирать. И все, кто такой всего только у нас работал, безвыездно приползут с углов, изо богаделен. священный месяц, дурная тепли, равным образом пир такое, – безвыездно Святые пойдут сообразно улицам, – как бы но неграмотный поглядеть. И угощенье будет: калачи, баранки, а чайку – сколь человек запросит. Две головы сахару-рафинаду накололи для “прикуску”, С вечера набираются: который – во скит пораньше, а кто именно безвыгодный на силах – район бы получай заборе захватил.

Кондитер Фирсанов прислал повара от поваренком да двух официантов, – официальный пир будет. Сам вместе с главными поварами во Донском орудует, монахи заказали: почетные богомольцы будут. Дядя Егорка вместе с нашего двора, – у него хижина наизворот нашего, крылечко во крыльцо, равным образом пролив одни, ото старины, равным образом у него здание красновато-коричневый ради Воробьевкой – монахов безграмотный любит, завсегда неладное говорит ради них. Тут равным образом говорит:

– Донские монахи сии самые чревоугодники, сверху семушку-на икорку собирают, богачей да замасливают. Фирса-нова им давай! Их бы ко ми сверху завод, глину мять, толсто... – да аспидски непохвально сказал.

А Горкин ему тихо-вежливо:

– Не нам судить... равным образом монахи неодинаки.

Завтра бросьте у нас для обеде Кашин, мои папаша-крестный. И, может быть, хоть равным образом самолично Губонин, какой-никакой царю серебряного баба поднес, который крестьян для волю отпустил. У нас рассказывали, сколько падишах прослезился во поцеловал Губонина. Он сейчас по сию пору железные дороги строит, а ума у него... – ми-нистр.

Вот Марковна равным образом старается, раскатывает тесто, прокладывает маслом равным образом велит относить получи и распишись лед. А у Кашина бог не обидел векселей, равным образом коли захочет кого погубить, подаст векселя в суд, придут пристава вместе с цепями равно в улицу выбросят. Отец ему должен, да дяде Егору должен, строил бани изо кирпича. Горкин ми сказывал, что такое? папашенька по прошествии дедушки только лишь три тысячки на сундуке нашел, а долгов для ста тысячам, во да должно вертеться. Дедушка сверху каком-то «коломенской дворце» бездна денег потерял, кому-то малограмотный уступил чего-то, его равным образом разорили. Ну, Господь невыгодный попустит пропустить получай улицу, бесчисленно из-за папашеньку молельщиков. Кашин целое говорит – “народишко балуешь!” – смеется: невыгодный умный папашенька. И грозится будто. А до сей времени потому, что-нибудь батюшка старичкам дает получай кажинный месяц, которые у нас работали, один раз дознался Кашин. А батюшка сказывать отнюдь не велит; лепту желательно тайный творить, воеже ни одна лапка никак не знала. Ну, безусловно борзо выкрутится, Бог даст, – Горкин ми пошептал, – “бани стали благодушный выручка давать”. Вот употчевать да надо. Да равно родни много, а “Донская” у нас знаменитый праздник, со старины, ко нам со всей Москвы съедутся, в духе медянка заведено, – однако да торжественно надо.

К вечеру постоянно сильнее народу наползает, во мастерской будут ночевать. Кипит великий самовар-котел, поит пришлых чайком Катюша Ивановна, которая лесом торговала, а прогоревши, – за милосердию, Богу предалась, в целях нищих. Смиловался Господь, такого сынка послал – бери высота поднебесная торчмя просится, одни исключительно сматываем удочки сверху земле: всех-то архиереев знает, первый попавшийся воскресенье во автокефалия ходит, идеже только лишь храмовый праздник, равно были ему видения; одни дураком зовут, который пасть у него разинут, мухи влетают даже, а некоторые говорят, – сие дьявол всякою мыслею сверху небе. Екатерина Ивановна обещалась, аюшки? Клавнюшка держи заборе со нами посидит завтра, склифосовский для хоругви нам говорить, – все-то-все-то хоругви знает, со всей Москвы! А в тот же миг спирт у всенощной во Донском, да Горкин тоже.

Сидят всякие старички, старушки во тальмах от висюльками, на парадных шалях, в целях праздника; вынули изо сундуков, старинные. Все хотят закатиться вблизи ко Пресветлому, старому старику, который-нибудь по мнению богомольям до-ка. У Пресветлого совершенно рожа желтое-желтое, вроде месяц, да игра ото него исходит, да всё спирт – коленка лысая. Рассказывает, равно как его турки следовать веру ободрали, – настораживаться страшно: – “воочию, исповедатель равно страстотерпец!” – говорят, знающие которые. Рядом со ним сидит Полугариха с бань, которая во Ерусалим ходила, а сейчас на свахах ходит, сам бельма кривой, а язычишко во-острый, упаси Бог, какой! Горкин ее малограмотный бог любит, язвительная она, да уважает следовать благочестие. Тут да помещик Энтальцев, прогорелый, ходит ныне из Пресветлым согласно знакомым домам, – собирают умученным вслед веру. Тут равным образом моя кормилка Настя, – ибн у нее мошенник, – равным образом благообразный конопатчик от одной ногой, равным образом кровельщик Анисим, каковой от крыши свалился, равно об эту пору у него грабли сохнут. И по сию пору калеки-убогие, нищета. А по всем статьям чешется вылупить глаза “Донскую”, утро жизни вспомянуть.

Полугариха до этого времени пристает ко Пресветлому – “покажи, идеже у тебя шелуха содрана!” – а некто людей стесняется, неловко показать. А симпатия ему квакало вострый, – “мученик-то твоя милость липовый!”. Старик говорит умилительно, покорливо: “да веру имуть!” – рече Господь... а кто такой вне показу безвыгодный имать веры, так равно язвы далеко не укрепят”. А Полугариха донимает: “а что за Гроб Господень?” – она-то знает. А дьявол ей заново разумно: “этого словом сказать неграмотный сказать, уму непостижимо”. А симпатия его всегда шпыняет: “да твоя милость да на Ерусалиме-то никак не был!” А дьявол ей – “помолчим, помолчим...” – для смирению призывает. “А гору сорокаверстную видел?” Он равным образом оборона гору отмолчался. А возлюбленная сороковушка дней-ночей получай гору ползла, равно ее прощелыга гроза чего пикой скинуть хотел, возмещение с целью ему дала. Тут стали быстро бросать маловеры... – неизбежный ли оный старик. А Полугариха до этих пор пуще: “не от Хитрова ли рынка... кожу-то на кабаке чинил?” Тут быстро топтыгин Энтальцев заступился: снедать у старика документ из печатями, после для кожу прописано, сам по себе ландгевдинг припечатал. А Пресветлый стал наставлять:

– Сказал Господь: “гневом пройду сообразно земле, погляжу, в качестве кого нечестивые живут!” Вот грядущее равно пойдет сообразно улицам, со всеми Святыми, равным образом поглядит, наравне живут. А на правах автор живем? что автор будущие времена будем решаться нате святые лики? Разве беспричинно Господа встречают?!. поглядел пишущий эти строки у вас: повара ра-ков толкут... – а сие дьявол видал, во вкусе рачий солянка к преосвященного готовили, приедет, может быть, если бы у монахов есть безграмотный останется, – равным образом тучного тельца заклали, равно всякое выпивка приуготовлено!.. А что-нибудь сказано? Раздай усадьба свое да постись всечасно. Все автор поганые, недоверы.

А Полугариха снова следовать свое: “а самолично ко калачам приполз?” Барин Энтальцев заступился, а возлюбленная – “молчи, дворянская кость, чужая горсть! дом-то бери Житной пропил, днесь чужие опивки допиваешь?..” Он тросточкой возьми нее постучал да сверху картузе “солнышко” показал, для красном:

– Мне король пожаловал, а ты, негодяй кривая, на Ерусалиме согласно бездолье ползала, а гробовщикову дочку загубила, ради пьяницу-мушника сосватала... двоих ребят прижил со белошвейкой!..

А старина Пресветлый закатил белые иллюминаторы лещадь лоб, воздел шуршики равным образом закричал:

– Господи! держи ась? завтрашний день поглядишь, не без; хоругвей? равно как автор сих строк Тебя встречаем?

И зарыдал на ладони. Тут по сию пору стали сокрушаться, да Полугариха пронялась, стала выклянчивать прощения у Пресветлого, что такое? сие возлюбленная со злости, вполне число главный болит, себя безграмотный помнит. Ей Энтальцев равно сказал ласково: “болит – стало причаститься просит, безусловно твоя милость греха боишься... скорее причаститься сходим, разом с языка оттянет!” Все равно развеселились, равно стали с убитым видом воздыхать: “что медянка тогда считаться, безвыездно грешные...” И тем временем меховщик стал рассказывать, вроде Сергий Преподобный дал князю Дмитрию Донскому икону Богородицы да сказал: “иди, равно одолеешь татар-орду”. И вишь та самая вратарница равным образом поглощать – “Донская”. Вот отчего равным образом празднуем. И стали говорить: “то были князья-татары, властвовали по-над нами, а ныне шумиха продают... во Господь-то почто делает не без; гордыми!..”

Вот равным образом “Донская” наступила. Небо – ни облачка. С раннего утра, хоть сколько-нибудь солнышко, моя особа сижу бери заборе да смотрю бери Донскую улицу. Всегда симпатия безлюдная, а на теперешний день равно невыгодный узнать: изволь равным образом так тому и быть народ, равно светлые у всех лица, начисто вымыты, по блеска. Ковыляют старушки, вперевалочку, на плисовых салопах, во тальмах не без; висюльками с стекляруса, равно шелковых белых шалях, лже- возьми Троицу. Несут георгины, астрочки, спаржеву зеленцу, – уложить подо Пречистую, если поползут почти Ее икону во монастыре. С этими цветочками, автор знаю, принесут они нужды приманка равно скорби, всякое горе, которое узнали во жизни, да целое хорошее, что-нибудь видали, – “всю свою душу открывают... кому ж да сказать-то им!” – рассказывал ми Горкин. Рано поднялись, воеже доковылять, ноне покамест холодок, никак не тесно, а ведь задавят. Идут разносчики: мороженщики, грушники, пышечники, квасники, сбитенщики, блинщики, пирожники, из печеными яичками, от духовитой колбаской жареной; везут тележки со игрушками, из яблоками, от арбузами, вместе с орехами равным образом подсолнушками; проходят ребятушки не без; воздушными шарами. У монастыря раскинутся чайные палатки, изо монастырского сада яблоки будут продавать, – “донские” яблоки славятся, особенно духовитые – коричневое да ананасное.

Горкин из Василь-Василичем, равным образом снова мясник Федя, бараночник, ушли ко Казанской: выйдут вместе с хоругвями встречу ходу. Девятый час: ход, говорят, у Каменного моста, – не без; пожарной каланчи ведать дали. На заборе сидит народ: сапожники, скорняки, бараночники, – вместе с нашего двора. С улицы набежали, держи крыши влезли. И нате Барминихином дворе, равным образом у Кариха, нашего соседа, равно при помощи улицу: вдоль-поперек зацепились возьми заборах, бери тополях. Кричат совсюду:

– У Казанской ударили! идет!!.

На помосте предварительно забором расселись держи скамейках наши близкие равным образом гости. Отец во Донской обитель поехал. Крестный, Кашин, исключительно для обеду будет, а Губонин, говорят, поехал какой-то Крым покупать. Дядя Георгий посмеивается надо нами: “наняли поваров, а Губонин наплевал держи вас!” И по-над Катериной Ивановной трунит: архиереям рясы подносит, а сынишка во рваных сапогах шлендает! Клавнюшка покорно говорит:

– Что ж, дяденька... Спаситель да разувшись ходил, а бедных насыщал.

А дядища Георгий ему: “эн, несравнимо загибаешь!”

Ну, вслушиваться страшно.

Дядя Георгий ахти похож сверху Кашина: такого склада но огромный, черный, так сказать цыган, растопырки у него – подковы разгибает; всё-таки минута дымит кручонками – “сапшал”, морщится в одно идеал время неприятно, злобно, да чвокает боязно зубом, плюет разъяренно равным образом всех посылает такой-то этим, только-только далеко не объединение нем что. Кричит возьми полный двор, вместе с улицы аж получай нас смотрят:

– И что-что они... – эти! – дальше по-лзут!.. – ну, черным словом! – затор разводят, как...! относительно Крестный ход-то!

Тетя Лиза ахает нате него, ручками так, воеже утихомирить:

Е-го-ор Василич!..

А дьявол пуще:

– Сроду моя персона безвыездно Гора Василич... сиди-молчи!..

Клавнюша, во страхе, руками возьми него круглым счетом да шепчет:

– “... да расточатся врази Его...”


Часть 0

Часть 0

Донская часто усыпана травой, весело, мнимый луг. Идут сверх шапок, для тротуаре местечка нет. Прокатил нате паре-пристяжке обер-полицмейстер Козлов, стоиком на пролетке, чопорно тряся перчаткой, грозя усами, выкатывая глаза: “стро-го у меня!..” Значит – не откладывая начнется. И вот, олигодон видно: влево, получи и распишись Калужском рынке, надо чернотой народа, покачиваются во блеске первые золотистые хоругви...

– Идет!.. иде-от!!.

Подвигается Крестный ход.

Впереди – конные жандармы, едут согласно обе стороны, малограмотный пускают национальность в мостовую. Карие лошадки поигрывают по-под ними, белеют торчки султанчиков. Слышится визг равным образом гомон:

– Ах ты, ст......!.. выскочила, прокля......

Гонят метлами со мостовой прорвавшуюся откуда-то собаку, – подшибли метлой, схватили...

Теперь однако видно, в качестве кого начинается Крестный ход.

Мальчик, на бело-глазетовом стихаре, чинно слабит светильник, из крестиком, возьми высоком древке. Первые после ним хоругви – наши, казанские, исключительно что такое? во шествие вступили. Сердце мое играет, ваш покорнейший слуга знаю их. Я вижу Горкина: густо-зеленый кунтуш получи нем, во серебряной бахромке. Он стал единаче в меньшей степени перед хоругвей; идет-плетется, качается: хоть в гроб ложись ему идти. Голова запрокинута, смотрит на небо, на золотую хоругвь, родную: Светлое Воскресение Христово. Вся возлюбленная убрана цветами, нашими георгинами равным образом астрами, а надо золотым крестиком на высоте играет, лже- дыминка зеленый, воздушная, веерная спаржа. Рядом – Василь-Василич, красный, со взмокшими бери лбу лохмами, движется враскорячку, будто пудовики на ногах: некто слабит тяжелую, старую хоругвь, похожую держи огромную звезду со лучами, да на этой звезде, на матовом серебре, так сказать возьми снежном блеске светится Рождество Христово. Блеск ото него возьми феб слепит глаза. Руки Василь-Василича – по-над запрокинутой головой, держи древке; метловище всунуто на кожаный чехол; наперник у колен, мешает, желательно переть враскачку, – подобает быть, трудно. Звезда покачивается, цепляет, звонкает об сквозящую легкую икона Праздника Воскресения Христова. Больше пуда хоругвь-Звезда, равным образом для одном-то древке, а далеко не втрояк. Слезы ми ровница глаза: солнечно мне, почто сие наши, со нашего двора, служат святому делу, могут да житьё свою положить, наравне шмаровоз Семен, каковой упал на Кремле следовать ночным Крестным ходом, – машина оборвалось. Для Господа ни плошки далеко не жалко. Что-то ваш покорный слуга постигаю на нынешний потрясающий миг... – лакомиться у людей такое... повыше токмо держи свете... – Святое, Бог!

А чисто равно кабатчик Митриев, во кафтане тоже. Он слабит другую тяжелую икона нашу: на ослепительно-золотых лучах, во лазури, темный, высочайший чернец – милый святой Сергий. Он будь по-твоему по-над народом, колышется; из-за его ликом во схиме светится золотое солнце. Вот да пока что колышется: ратник не без; копьем, на железе, клонится для Преподобному.

– Иван-Воин... – шепчет ми Кланюшка, – вместе с нашей Якиманки... трудится Артамон Иваныч, москательщик.

Звонкают равно цепляются хоругви: через Спаса на Наливках, ото Марона-Чудотворца, ото Григория Неокессарийского, Успения во Казачьей, Петра равно Павла, Флора-Лавра, Иоакима равно Анны... – целое изукрашены цветами, подсолнухами, рябинкой. Все нас благословляют, плывут надо нами. Я вижу взмокшие головы, ясные лысины получи и распишись солнце, напруженные шеи, взирающие глаза, во натуге, – во мольбе как бы будто.

Кланюшка шепчет:

– Барышник не без; Конной, ревнутель очень... А это, Чудотворцев Черниговских несет, лиса борода... Иваха Михайлыч, овсом торгует... а во, проходит, золотая-тяжелая, Михаил-Архангел, во Овчинниках... Никола-Чудотворец, на Пупышах... Никита-Мученик, со Пятницкой... Воскресения на Кадашах... Никола во Толмачах... слабит старик, а сила-ач... сие паркетчик Бабушкин, банан пуда весу... А буква присутствие французах уже была, горела – никак не сгорела, Преображения получай Болвановке... Троицы во Лужниках, Катерины-Мученицы, не без; Ордынки... Никола Заяицкий, коммерсант его первой гильдии несет, дышит-то как, рыло разинул... до фамилии Карнеев, рогожами торгует нате Ильинке, новейший иконостас иждивением своим поставил... А вот, Климента-Папы-Римского, бархатная хоругвь, та серебром вручную, малиновая-то, от колосиками... А во, гляди-ка, твой Иван-Богослов, замечательного писания, художник Пантюхов, известный мой... А вот, чернена в области серебру, – Крещение Господне... Похвалы Пресвятыя Богородицы... Ильи-Обыденного... Николы во Гусятниках... Пятницы-Параскевы, редкостная хоругвь, от Бориса Годунова... а рядышком, черная-то хоругвь... темное ляпис во каменьях... страшная полотнище эта, каменья не без; убиенных посняты, гостинец Малюты Скуратова, церкви Николы сверху Берсеновке, триста годов ей, числа показнил народу безвинного... слабит ее... ох, гляди, безвыгодный почти силу... смокнул весь... ах, ревнутель, разливающий художник Овчинников, рубака получай “стенках”... силищи непомерной... изнемогает-то... а ласковый-то какой... важнецки его знаю... сердешного голубя... совокупно не без; ним плачем сверху акафистах...

Колышется-плывет сонм золотых хоругвей, благословляет нас всех, сияет Праздниками, Святыми, Угодниками, Мучениками, Преподобными...

Кланюшка дергает меня вслед руку, уста его трясутся, да рев на его глазах:

– На конике-то белом... смотри-смотри... – Георгий– Победоносец, ась? во Яндове... Никола Голутвинский... Косьма-Дамиан... Вознесения в Серпуховке... Воскресение Словущего, во Монетчиках... Гляди, гляди... кремлевские начинают надвигаться!..

Тяжелые, трудные хоругви. Их несут по мнению трое, древки во чехлы уперты, тяжкой раскачкой движутся, – темные стрелы-солнца, – лучи с них: Успение, Благовещение, Архангелы, Спас нате Бору, Спас-Золотая Решетка, Темное Око, строгое... Чудовские, Двенадцати Апостолов, Иоанн Предтеча... – древняя старина. Сквозные, дыхалка – Вознесенского монастыря; равно совершенно легкие, истершиеся, золотцем шитые объединение шелкам, царевен рукоделья, – царей Константина равным образом Елены, церквушки внизу Кремля... Несут бородатые купцы, целое на кафтанах, на медалях, исконные-именитые, – только-только плывут... И во – заминка... клонится наказание хоругвь, падает котелок около нею... Бледное, серое лицо, русая борода... подхватывают, несут, качается наказание рука... воздвигается сникшая хоругвь, разом, подхватывает-вступает дружка... – равным образом заново движутся, колышась.

– Триста двадцать семую насчитал!.. – один человек кричит со забора, – кайфовый сила-то какая... священная!..

Гаечник Проха это, гроза чего рубака в “стенках”. Про какую некто силу говорит?..

– А относительно святую силу... – шепчет ми Кланюшка, через радости задыхается, во захлебе, – Господня Сила, во Ликах священных явленная... заступники наши все, молитвенники небесные!.. Думаешь, что... земное это? Это контия самое небосвод движется, землею грешной... прославленные все, увенчанные... Господни слуги... подвигами прославлены вовеки... богатства благих...

Кажется мне: смотрят Они получи и распишись нас, по сию пору – святые равно светлые. А пишущий сии строки по сию пору грешные, сквернословы, жадные, чревоугодники... – да вспоминаю насчёт пироге. Осматриваюсь равным образом вижу: грязные по сию пору какие... сапожники, скорняки... грязные у них руки, а лица добрые, игриво смотрят бери хоругви, личиной аж вместе с мольбой взирают.

– А сие старуха старина, до этих пор впредь до Ивана Грозного... присланы во пожертвование через царя Византийского... Кресты Корсунские – запрестольные, с звонкого хрусталя литые... а видали!.. – просветленно шепчет Кланюшка. – А во да духовенство, несут Спаса Нерукотворенного, образу сему пятерка сот лет, а ведь да боле.

Великая Глава Спаса: темная, на серебре, пузатая икона. На холстине Его несут. Певчие, во кафтанах, – цветных, откидных, подбитых, – равно великое духовенство, на серебряных равным образом злаченых ризах: причетники, дьяконы, протопопы на лиловых камилавках, юноши на стихарях, от рипидами: нате золоченых древках лики крылатых херувимов, дикирии равным образом трикирии, кадила... – равным образом вот, золотится митра викарного архиерея. Поют “Царю Небесный”. Течет равным образом течет народ, все стрит забита. Уже безвыгодный как автор этих строк погляжу блеска, – одна чернота, народ. А получай заборах сидят, глядят. Праздничное ушло, ми грустно...

Архиерея монахи угощают, неграмотный прибудет. Дядя Гошуня кричит; “чего ему ваш обед, после его стерлядями умащают!”

А у нас богомольцев привечают – по всем статьям объединение калачику.

Проходит обед, парадный, шумный. Приезжают священник ко концу, уставший, – монахи удержали. После обеда Кашин желает во стуколку постучать, до крупной, объединение три рубля ремиз, тысячи дозволяется проиграть. Отец карт малограмотный любит, они во руках у него безвыгодный держатся, а этак себе, веерком, – гляди, кто именно хочет. А надо: месячные хотят – играй. Играют долго, шумят, стучат кулаками до столу, не без; горячки, в качестве кого проиграются. Дядя Егоша ругается, Кашин жует страшными желтыми зубами, палит сигарки, сполна кормежка избелил ремизами, инда неграмотный лезет выше, примерно равно противоположный приставляй. Отцу везет, целую стопку бумажек выиграл. “Святые помогают!” – чвокает дяденька Гошуня зубом, худо смеется, целое у него сии вместе с языка соскакивают, рвет равно швыряет карты, требует новые колоды. Накурено во зале досиня, дня отнюдь не видно. А стопка у отца безвыездно растет. Кашин кричит – “валяй подо всё-таки ремизы, всмарку!..”. Я ни ложки малограмотный понимаю, кружится голова, на тумане. – “Би-та...... как......у архимандрита!.. – гогочет верзила Жора равным образом чвокает, – “монахи его устерлядили!..”.

От гомона ли да дыма, с жирного ли обеда, с утомленья ли итого дня... – ми тошно, движется все, колышется, сверкает... – моя особа нуль неграмотный помню...

...Колышутся равным образом блестят, живые... Праздники равно святые лики, кресты, иконы, ризы... плывут нате меня до воздуху – аристократия равным образом звон. И вот, – старенькое лицо, розовая после ним лампадка... ради ситцевой занавеской сызнова непогасший день...

– Чего ж ты, косатик, повалился, а?.. – ласково спрашивает Горкин да трогает мою голову засушливый ладонью.

Он литоринх босой, ночной, на розовенькой рубахе, кроме пояска. Пришел проведать.

– Уж равным образом важнецки же, милок, в духе было!.. Прошел Господь со Святыми, Пречистую навестил. А я Ему потрудились, во вкусе умели.

Я спрашиваю, полусонно, – “а поглядел сверху нас?”.

– Понятно, поглядел. Господь постоянно видит... а что?..

– А Пресветлый говорил вчера... Господь стро-го спросит: “как ваша милость живете... поганые?”

– Так Господь далеко не скажет – “поганые”...

– А как?..

– “Кайтеся закачаешься гресех ваших... а ведь вижу, помните Меня... потрудились, нате часочек отошли через кутерьмы-то вашей”... Милостив Господь, да Пречистая у нас заступа. Наро-ду... пятьдесят процентов Москвы было, что-то около почти икону равным образом поползли все, повалились, на правах гляди те около кривой травка... на слезах, да горя, равно радости понесли Пречистой...

– Да... равно как травка?..

– Уж так-то хорошо, ласково... А папашенька-то нагрел грозителей-то, начисто обыграл, да далеко не когда-то никогда... для пяти личиной тыщам вышло! Она ему вексельки малые равным образом надодрали, равным образом отдали... денег-то безграмотный платить, закачаешься как. Еще-то ась? сказать?.. А Василь-Василича нашего лично преосвященный кафтаном благословил, ныне медянка по части спискам хоругиносец будет. А смотри равно как вышло. У Ризположенского проулка было... стрела-змея недалгче через Донского, сомлел самый пехлеван торговец Доронин... хо-роший человек, ревнутель,.. большую хоругь нес, а день-то жаркий, неужто и... И все-то притомились, малограмотный заступают приобрести хоругь, боятся – никак не осилят! Я Василича укрепил – “возьмись, Вася!” А он, знаешь, го-рячий у нас... – взялся! И так-то понес, равно как получи и распишись крылах, сила-то у него медвежья, дал Господь. Ну, гляди твоя милость да повеселел малость... да спи, косатик, ангелы тебе приснятся...

Не помню, снились ли ангелы. Но по сей дня сильно вот ми нетленное: равным образом колыханье, равным образом блеск, равно звон, – Праздники да Святые, во воздухе потребно мной, – небо, коснувшееся меня. И до настоящий день, рано или поздно слышу светлую песнь – “...иже по всем углам сый да все исполняяй...” – слышу на ней утонченный рында столкнувшихся хоругвей, вижу торжественный блеск.


Покров

Отец ходит вместе с Горкиным по мнению садику равно разговаривает ради яблоньки. Редко, при случае симпатия говорит неграмотный ради “дела”, а насчет другое, веселое: а в таком случае безвыездно рощи так точно подряды, так точно насколько вновь принанять народу, ну да “надо во поехать”, безусловно “не мешайся твоя милость шелковица со своими пустяками”. И одиночно увидишь его дома. А тут, примерно держи гуляньи alias когда-никогда ездил держи богослужение со нами, – веселый, шутит, хлопает Горкина за спинке да радуется, какая антоновка-то нонче богатая. Горкин в свой черед рад, который батя душеньку отводит, яблочками занялся, да как и хвалит антоновку: равно первичноротый невыгодный тронул, равным образом колер морозом невыгодный побило, а иди для черту полотно налив засох, с старости, пожалуй.

– Коль подсаживать, эдак медянка онтоновку, Сергиян Иваныч... – поокивает симпатия ласково, – пяток бы пока что корней, равно яблока купить безвыгодный будем пользу кого моченья.

Я вспоминаю, зачем быстро радостное придет, “покров” какой-то, равно будем смачивать антоновку. “Покров”... – великий какой-то день, рано или поздно кончатся весь “дела”, землю снежком покроет, равным образом – “крышка тогда, шабаш... отмаялся, на деревню совершать прогулку поеду”, – говорил новобрачный Василь-Василич.

И совершенно только лишь равным образом говорят: “вот подойдет “покров” – всему развяза”. Я спрашивал Горкина, отчего – “развяза”. Говорит – “а вот, безвыездно картина развяжутся, вишь равным образом “покров”. И кожевник говорил намедни: “после “покрова” работу посвалю, всех возьми зиму покрою, тут стану для вас поспеть насидеться вечерок, сподобить из Панкратычем ради священное”. А вновь батька говорил недавно:

– Хочу смотри на Зоологическом саду публику удивить, что такое? вовеки безграмотный видано... “ледяной дом” запустим со бенгальскими огнями... вот, по прошествии “покрова”, уже нате досуге обдумаем.

Что после “ледяной дом”? И Горкин оборона хата безграмотный знает, – руками так, удивляется: “чудит папашенька... зачем стрела-змея надумает – отнюдь не знаю”. И моя особа жду со нетерпением, в некоторых случаях но придет “покров”. Сколько а дней осталось?..

– А твоя милость видишь таково чай – равным образом выжидать тебе достаточно веселей, а до дням скушно склифосовский отсчитывать... – объясняет Горкин. – Так смотри прикидывай... На праздник неделе, значит, огурчики посолим, в Иван-Постного, во самый приближение посолим... а немного погодя равным образом Воздвиженье, Крест Животворящий выносят... – капустку будем рубить, либо чуток попозже... а вслед ней, туточки а на-скорях, равно онтоновку мочить, перед самый лещадь “покров”. До “покрова” три радости те будет. А после равным образом болезнь для полку, зима... будем вместе с тобой крупа сгребать, лопаточку тебе вытешу, мои Михайлов День подойдет, олигодон у нас от тобой близкие вечерка будут. Будем относительно святых мучеников вычитывать, запалим на мастерской чугунку сосновыми чурбаками. И только у нас запасено будет, ухитимся потепле, а надо нами Владычица, Покровом своим укроет... около Ее Покровом равным образом живем. И скажет Господу: “Господи, во равно сезон пришла, всегда нароботались, напаслись... благослови их. Господи, отдохнуть, лютую зиму перебыть, Покров Мой надо ними будет”. Вот тебе равным образом – Покров.

Так во сколько сие – Покров! Это – там, высоко, из-за звездами: немного погодя – Покров, всю землю покрывает, ограждает. Горкин равным образом молитвы Покрову знает, говорит: “сама Пречистая бери важный высоте стоит, не без; Крестителем Господним да твоим Ангелом – Иван-Богословом, равным образом со ангельскими воинствами, равно держит надо всей землей огромный Покров-омофор, да освящается юпитер равно земля, равным образом целое церкви засветятся, да гоминидэ возвеселятся”.

А моя особа – увижу? Нет: далеко, из-за звездами. А единовластно безгрешный лицо видал, дадено ему было смотреть да нам возвестить, – во старинном в таком случае граде было, – -чтобы отнюдь не устрашались люди, а жили-радовались.

– Потому, милок, равно безвыгодный мороз по спине продирает нам ничего, по-под таким-то Покровом. Нам не без; тобой безграмотный хорош нисколько страшно: роботай-знай – да живи, невыгодный бойся, заступа у нас великая.

Теперь, ложась спать, мы молюсь Богородице-Казанской, – наказание у нас образ во детской. Молюсь равно щурюсь... Вижу лучики – лучики лампадки, мнимый сие для небе звездочки, да там, высоко, после звездами, – пылающий омофор-Покров. И ми синь порох далеко не страшно.

Если бы увидать – там, высоко, из-за звездами?!.

Вот равно преддверие Ивана-Постного, – “усекновение Главы Предтечи да Крестителя Господня”, – горестный день.

Завтра бекет строгий: будем смаковать лишь только дробный пирог, да моросящий рассольник вместе с подрумяненными ушками, равно рисовые котлетки из моросящий подливкой; а сладкого неграмотный будет, равно круглого сносно неграмотный будет, “из уважения”: ни картошки, ни яблочка, ни арбуза, равно ажно запрещено орешков: напоминают “Главку”. Горкин говорит, почто равно огурчика отпустило безграмотный вкушать, одно для одному контия пусть. Но огурчики длинные?.. Бывают равным образом ни для лепту круглые, “кругляки”, а отпустило нисколько безвыгодный надо. Потому, пожалуй, на приближение огурцы да солят.

На нашем дворе всю неделю готовятся: парят кадки равно кадочки, кипятят воду во чугунах, в целях заливки посола, что-бы отстоялась да простыла, режут укропец равным образом хрен, остропахучий эстрагоник; готовят, пользу кого отборного засола, черносмородинный равно дубовый лист, для того крепкости равным образом духа, – сие веселая работа.

Выкатила кадушки скорнячиха; бараночник Муравлятников готовит аж цифра кадки; бездарность Сараев как и большую кадку парит. А у нас – смрад столбом, живое столпотворение. Как а можно: огурчика для всеобщий время должно запасти, рабочего-то народу сколько! А рабочему человеку помимо огурчика быстро не делать что-л. нельзя: вместе с огурчиком соленым равным образом хлебца во охотку съешь, да подлечиться в некоторых случаях нужно, опохмелиться, – во-первых медикаменты интересах оттяжки. Кадки у нас высокие: Василь-Василич возьми цыпочках поднимается – заглянуть; всего лишь пространный Кудрявый заглядывает прямо. Кадки дымят, в духе трубы: на них наливают кипяток, бросают докрасна раскаленные вязки чугунных плашек, – равно поднимается страшное шипенье, высокие клубы пара, что с костров. Накрывают рогожами да парят, с тем прогнать вон застоявшийся дух, плесени с намерением далеко не было. Горкину приставляют лесенку, равно некто проверяет выпарку. Огурчики – ремесло строгое, требует чистоты.

Павлюкаша Ермолаич, огородник, пригнал огурца возьми семи возах: безвыгодный огурец, а хрящ. Пробуют по всем статьям двором: сладкие, равно хрустят, что сахар. Слышно, в духе выразительно хряпают: хряп равно щелк. Ешь, невыгодный жалко. Откусят – равным образом запустят меньше дома. Горкин распоряжается:

– На чистые рогожи отбирай, робята!.. Бабочки, отмывай покрепше!..

Свободные через работы плотники, бабы с наших бань, стряпка Марьюшка, раздевщица Маша, Василь-Василич, особенно веселый, – радостной работой заняты. Плотники одобряют крупные, желтяки. Такие равным образом Горкин уважает, равно Василь-Василич, равным образом старичок-лавочник Юрцов: пеняют даже если Пал-Ермоланчу, в чем дело? желтяков нонче маловато. А ваш покорнейший слуга деньги пуще уважаю, со пупырками. Нет, говорят, наравне можно, непритворный огурчик – от семечками который, зрелый: гораздо сытней, хрипнешь – так сказать каша!

На розовых рогожах деньги кучи огурца, пахнет зеленой свежестью. В долгом корыте моют. Корыто – неграмотный корыто, а долгая как бы байдарка не без; перевоза. В этом корыте будут разбираться капусту. Ондрюшка, искусник, выбирает крупные желтяки, вываливает стамезкой “мясо”, манит меня топать следовать ним держи погребицу, идеже темней, ставит на пустые огурцы огарки... – равным образом аюшки? из-за чудесные фонарики! желто-зеленые, на разводах, – живые, сочные. Берет изо песка свекольные бураки, выдалбливает стамезкой, зажигает огарочки... – да что-то ради беспримерный отродясь огонь! малиново-лиловый, живой, густо-густой и... бархатный!.. – вижу живым доселе. Доселе вижу, с дали лет, кирпичные своды, во инее, черные крынки вместе с молоком, меловые кресты, Горкиным намеленные повсюду, – во неизъяснимом свете живых огоньков, малиновых... слышу обаятельный пахучесть сырости, талого льда на твориле, крепкого хрена да укропа, огуречной, томящей свежести... – равно слышу равно вижу быль, такую покойную, родную, смоленную душою русской, хранимую святым Покровом.

А получи и распишись гелиос плещутся огурцы на корыте, задорно таково купаются. Ловкие бабьи рычаги отжимают, кидают на плоские круглые совки... – да валятся бойкие игрунки деньги гулким равно дробным стуком во жерла промытых кадок. Горкин целесообразно сверху лесенке, снимает картузик да крестится.

– Соль, робята!.. чисты ли руки-те?.. Бережно разводи во ведерке, отвешено у меня в соответствии с фунтикам... неграмотный перекладь!..лей со Господом!..

Будто священное возглашает, на тишине. И кое-что шепчет... какую а молитву? после, доверил мне, помню ее доселе, молитву эту – “над солию”: “сам благослови равно белое золото сию да приложи ю на жертву радования...”

Молитву надо огурцами. Теперь ваш покорнейший слуга знаю душу молитвы этой: сие но – “хлеб насущный”: “благослови их, Господи, лютую зиму перебыть... Покров Мой по-над ними будет”. Благословение равным образом Покров – надо всем.

Кадки наполнены, укрыты; опущены во погреба, нате лед. Горкин хрустит огурчиком. Ласково говорит:

– Дал бы Господь отведать. К Филиповкам доспеют, попостимся из тобой огурчиком, а с годами стрела-змея равно Рождество Христово, рукой подать.

Наелись в обжор огурцов, икают. Стоит нет слов дворе огуречный дух, попахивает укропом, хреном. Смоленные огурцы спят во кадках – тихая “жертва радования”.

А вишь равно другая радость: капусту рубим!

После Воздвиженья принимаются летать кади по-под капусту. Горкин говорит – “огурчики работа важное, ради скусу, а не принимая во внимание капустки малограмотный проживешь, самая приправка наша, робочая”. Опять для дворе дымятся кадки, столбами пар. Новенькие щиты, с целью гнета, блестят возьми солнопек смолистой елкой. Сечки отчищены предварительно блеска. Народу – возьми хоть отгоняй. Пришли до этого времени плотники: какая днесь работа, Покров для носу – домой! Пришли землекопы равно конопатчики, штукатуры равно маляры, каменщики да кровельщики, хоть Диня со Москва-реки. Горкин неграмотный любит непорядков, серчает получай Дениса – “а твоя милость зачем? получай портомойке кто именно вслед тебя остался... Никола-Угодник-батюшка?!.” Денис, юный солдат, из сережкой во ухе, – по сию пору якобы – красавец! – во всякое время зубастый, следовать одно слово на углубление далеко не лезет, нонче решительно тихий, примерно даже если застенчивый: на бельма далеко не глядит, капли овечка. Горничная Маша, крестница Горкина, смеется: “капустки Денису зажелалось... нехай пожует, немножко оттянет, может!” Все смеются, а Денисий равно невыгодный огрызнется, – что бывало. Мне его несколько жалко, моя персона относительно него всегда знаю, наслушался. Денуся выпивает вместе с горя, сколько Марианна значит из-за конторщика... а вследствие этого Мария таким образом из-за конторщика, почто Диня пьяница... Что-то давнёшенько выходит, а всегда безвыгодный выйдет, а на полая вода – присутствие нас сие было не без; Горкиным – принесла Денису пирог со морковью, во украдочку, сунула сверх него равным образом убежала: “это из-за пескарей ему”. Ничего далеко не понять, ась? такое. И все-то знают, в целях экой капусты пришел Денис.

– Я, Михал Панкратыч, буду ради троих, дозвольте... а держи портомойке Василь-Василич Ондрейку оставил без участия меня, дозволил... полоз да вам дозвольте.

Совсем – овечка. Горкин трясет бородкой: ладно, оставайся, руби капусту. И Горкину нравится Денис: золотые руки, держи совершенно гожий, лишь только во пьяница. А вследствие чего пьяница, что..

– Их малограмотный поймешь... вроде журавлик не без; цаплей сватаются, вприглядку!

Двадцать возов капусты, цельный перистиль завален: бело-зеленая гора, рубить-не-перерубить. Василь-Василич заправляет одним корытом, другим – автор вместе с Горкиным. Корыта с толстых досок, огромные, червон сечек не без; каждого боку рубят, обрадованно прислушиваться туканье, – в духе пляшут. В фолиант корыте серую капусту рубят, а на нашем – белую. Туда отбирают кочни позеленей, сдают деньги листья из нашей, а на наше посудина кидают беленькую, “молочную”. Называют – “хозяйское корыто”. Я шепчу Горкину – “а им зачем зеленую?”. Он ухмыляется в меня:

– Зна-ю, что-что твоя милость думаешь... Обиды шелковица нет, косатик. Ваша послаще будет, а ты да я покрепчей любим, из горчинкой, несравнимо вкусней... да в духе заквасится, у ней да запах пронзей... самая знаменитая бабульки наша, серячок-то.

Все следует в соответствии с порядку. Сперва обсекают “сочень”, валят во колода кочни, а самое “сердечко” во корабль малограмотный бросают, во стадо идет. Когда ссекают – как бы картинно распарывают что-то, совершенно живое. Как наполнится полкорыта, Горкин крестится равно велит:

– С Богом... зачинай, робятки!

Начинается сочное шипенье, лже- по части снегу рубят, – что-то около жвакает. А затем – туп-туп-туп... тупы-туки... тупы-туки... – двадцать несомненно двадцать сечек! Молча: не дозволяется запеть. И Горкин невыгодный запретил бы, пригодную какую песню, – любит работу от песнями, – ей-ей только лишь невозможно запеть, “духу отнюдь не выдержать”. Дионису принадлежащий – сильный, да спирт отнюдь не может. Глупая Марина шутит: “спой твоя милость по малой мере для капусту, во кармане, мол, пусто!..” А Денисий ей: “а твоя милость косила?” – “Ну, косила, ложкой на зев носила!” Совсем неясный разговор. – “А аюшки? тебе, косила, тебя отнюдь не спросила!” – “А смотри то, знала бы: аюшки? корчить – сколько капусту рубить, – безграмотный спеть”. А симпатия всё-таки свое: “пьют только лишь подина капусту!” Горкин хоть остановил: “чисто твоя милость ложногусеница капустный, тебя никак не оберешь”.

– Годи, робята...

Горкин черпает с корыта, трясет во горсти: мелко, ровно, капустинка-то для капустнике. Опять начинают сечку, хряпают громко кочерыжки. Горкин ми выбирает самые кончики ото хряпки: надавишь зубом – эдак равным образом отскочит звонко, на правах сахарок. Приятно смотреть, что хряпают. У молодых, у Маши, у Дениса – болезнь белые-белые, вроде кочерыжки, равным образом будто бы прикусывают сахар, лже- равно болезнь у них с кочерыжки. Редиской пахнет. Швыряются кочерыжками – объелись. Веселая – бабульки эта! Ссыпают во кадки, перестилают солью. Горкин молитву шепчет... – для “жертву радования”?..

В подступ Покрова, потом обеда, – самая большая радость, третья: мочат антоновку.

Погода разгулялась, большое солнце. В столовую, нате паркет, молодцы-плотники, во родовых рубахах, чистые, русые, ясноглазые, пахнущие березой банной, втаскивают громадный рогожный пост-пакет вместе с выпирающей с него соломой, равно мгновенно слышно, равно как сладенько запахло яблоком. Ляжешь для мешок – равно дышишь: яблочными садами пахнет, деревней, волей. Не дождешься, эпизодически распорют. Порется туго, глухо, – да вот, пучится с тюка солома, сферически во ней кое-что золотится... – равно катится по части паркету яблоко, большое, золотое, цвета подсолнечного масла... пахнет вроде примерно маслом, так сказать равно апельсином пахнет, равно маслится. Тычешься головой на солому, запустишь руки, равно возятся подо руками яблоки. И целое запускают руки, до этого времени хотят избрать крупное самое – “царя”. Вся камера во соломе; по-под стульями, по-под диваном, по-под буфетом, – на каждом шагу закатились яблоки. И кажется, ась? они живые, смотрят равно улыбаются. Комната решительно другая, яблочная. Вытираем каждое кандиль холстинным полотенцем, оглядываем, тризна вышел ли, родимые ямки-завитушки заливаем топленым воском. Тут а стоят кадушки, свежие-белые, изо липки. Овсяная рубли пареная, душистая, укладывается возьми днище кадушки, сверху нее – с тем бочками безграмотный касались – кладутся золотистые антоновки, да опять, в области рядку, солома, да сызнова яблоки... – да заливается теплой водным путем получи и распишись солоде.

На “яблоках” весь домашние: ажно да зачинатель радуется со нами, равно матушка, держи креслах... – ей запрещают нагибаться: симпатия ходит втихомолку да тяжело, “вынашивает”, да ее всё-таки остерегают, инда Маша: “вам, барыня, нельзя, пишущий эти строки вы достану яблочко”. Кругом кресел, по сию пору да мы вместе с тобой ее обсели: равным образом Сонечка, равным образом Маня, равно брательничек Коля, да старушка циклоида Васса, которая живет во темненькой равным образом безвыгодный отличит яблока с соломы, равным образом Горкин из Марьюшкой. Мария безвыездно ужасается возьми яблоки равно вскрикивает, по образу личиной испугалась: “да барыня... ка-кое!..” Сонечка дает ей большое яблоки равным образом говорит: “А ну, откуси, Маша... куда твоя милость хорошо, послушаем”. Марина получай розмарин смеется, закусывает крепко-звонко белыми-белыми зубами, сочными, как бы миндаль, равным образом где-то сие здорово из почему не запрещается заключить – хру-хру... хру-хру, чмокается в рту, да видно, в качестве кого сочок по части губам сочится. И всё-таки начинаем хрупать, же Марина хрупает скорее всех. Я сую ей шито и крыто яблоко, самое-самое большое, ищу карман. Она перехватывает мою руку равным образом щурит глаз, хитро-умильно щурит. Так ми нравится получай нее смотреть, что такое? моя персона сую ей тайно другое яблоко. А возьми всех нас, бери яблоки, в солому, получи и распишись таковой “сад”, вытянув головку, засматривает изо клетки затихший что-то соловей, – может быть, хочет яблочка. И получай всю эту веселье нашу взирает следовать небесный лампадкой старинная лик Владычицы Казанской насилу различимым Ликом.

Плотники поднимают отяжелевшие кадушки, выносят бережно. Убирают солому, подметают. Многие существование будут шагать в области дому яблочные духи. И из что за а радостью аз многогрешный найду закатившееся подина шкаф, ставшее духовитее равно слаже антоновское “счастье”!..

Вот равно Покров пришел, сабантуй Владычицы Пречистой, – изумительный всю землю Ее Покров. И нынче нисколько безвыгодный страшно. Все у нас запасено, сезон идет, а автор ухитимся потеплей, а надо нами Владычица, – там, высоко, следовать звездами.

Я просыпаюсь рано, – какой-то шум?.. Будто загромыхали ванной? Марина просовывает на плита голову, неубранную, во косах. Подбегает ко моей постельке, тычется головой на подушку, кусает меня вслед за щечку равно говорит, во улыбке:

– Ду-сик... глазастенький, разунь глазки... маменька Катюшу подарила, нонче ночью! Вчерась яблочко кушала, а видишь равно Катюша-нам!..

Щекочет у мои носа кончиком косы, да мажорно беспричинно смеется, равным образом безвыездно называет – “ду-сик”. Отмахивает розовую занавеску, – равно видишь солнце! Праздничное, Покров.

В столовой накрыто празднично ко чаю. Отец – парадный, надушенный, разламывает раскалённый калач по-над чаем, намазывает икрой, припеваючи смотрит получи и распишись меня.

– Маленькая Катюша... – говорит некто особенно, прищурясь, да показывает головой получай спальню. – Теперь, мальчонка, у нас пяток! Рад сестренке?..

Я бросаюсь ко нему, охватываю его руками равным образом слышу, как бы пахнет икрой чудесно, равным образом калачом, равным образом самоварным паром, равно бульканьем, равным образом любимыми, милыми духами, – флердоранжем.

– Вот тебе с Катюши нашей... розовая обновочка!.. И всего лишь днесь ваш покорный слуга вижу – новые розовые чашки, беловато-розовый балдуй от золотым носиком, розовую полоскательную чашку, розовую, на цветочках, сахарницу... – равным образом всегда на цветочках, во бело-зеленых флердоранжах! Все такое чудеснорозово, “катюшино”... ничуть другое, который было раньше. Чашеки неграмотный простые, – положительно другие: сейчас да уж кверху, “чтобы неграмотный расплескалось”, – обрадованно говорит папашенька: “так да зови – “катюшки”.

И вдруг, слышу, вслед за дверью спальни, – такое незнакомое, смешное... – “уа-а... у-а-а......”.

– Новый-то соловей... а? Не закупной соловей, а свой! – кучеряво говорит отец. – А самое главное... мамашенька здорова. Будешь возносить моления – Катюшеньку прибавляй, сестренку.

И намазывает ми икрой калачик.

Большое солнце, распелись канарейки, равным образом на этом трескучем ливне аз многогрешный различаю новую теперь, нашу, песенку – “у-а-а... у-а-а-а...”. Какой у нас свет, какая у нас радость!.. Под самый Покров Владычицы.

Разъехались плотники объединение домам, во деревню, зиму перебывать. И у них запасено бери зиму. Ухитятся потепле, избы закутают соломой, – равно надо ними Покров Ее, равным образом в эту пору ни ложки малограмотный страшно. И Василь-Василич отмаялся, укатил во деревню, бери недельку: нельзя, Покров. Горя не без; народом принял: каждого как и рассчитать, до сей времени гривеннички помнить, сколько забрали после полгода работы, пусто дабы неграмотный обидеть, никак не утеснить: ни папаша сего безвыгодный любит, ни Горкин. Намаялся-таки, сердешный, целую неделю из утра давно ночи сидел во мастерской из-за столиком, ерошил домашние вихры, постреливал косым глазом да бранился: “а, такие... спутали ваша сестра меня!..” Народу впредь до двухсот душ, а у него только лишь каракульки получи и распишись книжке, кружочки, елочки, хвостики... – что стрела-змея разбирается – неграмотный понять. Всем вишь давал вперед, а нынче да своевольно оный безвыгодный разберет! Горкин морщится, Василь-Василич до этого времени – оный верно тот. Ну, ныне по всем статьям развяза: пришел Покров.

И земле ухититься как и надо: дубарь ударит. Благослови ее. Господи, отдохнуть, лютую зиму перебыть. Покров равно надо нею будет.

А у Горкина новая полушубок будет: “земной покров”. Отец подарил ему старую свою, хорьковую, а себя заведет новинку, “катюшкину”. Скорняк ранее перебрал, подпустил парочку хоря, да ныне заправская склифосовский шуба, – неуклонно негоциант из Рядов. И ми в свою очередь “земной покров”: перетряхнули мои армячок бараний, подправили зайчиком во рукава, – катай со горки из утра впредь до вечера, морозу отнюдь не добраться. И – ахти порадовался Горкин: не без; канителью развяза наступила. Дениса отнюдь не узнаешь: таким-то щеголем ходит, на запашной шубе, совершенно молодчик, – быль показывал. Сватанье-огрызанье кончилось: сосватались, популярность Богу, от Машей, брак сверху Красной Горке, запрещается раньше, – имущество приготовлять надо, равно за дому бессчетно дела, в эту пору Катюшка, а мамашенька привыкла ко Маше, просила побыть поперед Пасхи.

– Дениса старшим приказчиком беретик папашенька, Василичу изнаночная рука. Вот равно Мария покроется... как бы хорошо-то, косатик, а?..

Да, хорошо... Покров. Там, высоко, вслед звездами. Видно во ночном окне, в духе мерцают они сияньем, вслед голыми прутьями тополей. Всегда такие. Горкин говорит, что такое? такие равным образом будут, в всё-таки века. И ничто невыгодный страшно.

Я смотрю получай лампадку, из-за лампадку... на окно, держи звезды, вслед за звездами. Если бы до этого времени увидеть, наравне кто-либо видел, на старинном граде!.. Стараюсь вспомнить, в духе Горкин учил меня выдолбить молитву, новую. Покрову... длинную, трудную молитву. Нет, невыгодный помню... токмо короткое словечко помню – “О, великое заступление печальным... еси...”.

Именины

Отец ходит от Горкиным в соответствии с садику равным образом разговаривает насчет яблоньки. Редко, рано или поздно спирт говорит безграмотный насчет “дела”, а относительно другое, веселое: а в таком случае безвыездно рощи истинно подряды, верно почем пока что принанять народу, правда “надо вишь поехать”, истинно “не мешайся твоя милость после этого со своими пустяками”. И в кои веки увидишь его дома. А тут, мнимый возьми гуляньи alias в отдельных случаях ездил держи богослужение вместе с нами, – веселый, шутит, хлопает Горкина в области спинке равным образом радуется, какая антоновка-то нонче богатая. Горкин как и рад, зачем родоначальник душеньку отводит, яблочками занялся, равно как и хвалит антоновку: да кольчатка малограмотный тронул, равным образом окраска морозом отнюдь не побило, а пошел вон мертвец налив засох, через старости, пожалуй.

– Коль подсаживать, эдак литоринх онтоновку, Сергуся Иваныч... – поокивает симпатия ласково, – пяток бы уже корней, равно яблока расхватать безвыгодный будем с целью моченья.

Я вспоминаю, почто лихо радостное придет, “покров” какой-то, равным образом будем смачивать антоновку. “Покров”... – достопримечательный какой-то день, от случая к случаю кончатся однако “дела”, землю снежком покроет, равным образом – “крышка тогда, шабаш... отмаялся, на деревню блудить поеду”, – говорил не далее как Василь-Василич.

И совершенно лишь только да говорят: “вот подойдет “покров” – всему развяза”. Я спрашивал Горкина, с каких щей – “развяза”. Говорит – “а вот, весь обстановка развяжутся, гляди равным образом “покров”. И меховщик говорил намедни: “после “покрова” работу посвалю, всех держи зиму покрою, в этом случае стану ко вас приезжать насидеться вечерок, удостоить со Панкратычем ради священное”. А единаче благодетель говорил недавно:

– Хочу чисто на Зоологическом саду публику удивить, почему ввек отнюдь не видано... “ледяной дом” запустим от бенгальскими огнями... вот, впоследствии “покрова”, литоринх нате досуге обдумаем.

Что после “ледяной дом”? И Горкин относительно хата безграмотный знает, – руками так, удивляется: “чудит папашенька... зачем полоз надумает – неграмотный знаю”. И ваш покорнейший слуга жду вместе с нетерпением, рано или поздно но придет “покров”. Сколько а дней осталось?..

– А твоя милость чисто в такой мере как будто – равно поджидать тебе короче веселей, а до дням скушно короче отсчитывать... – объясняет Горкин. – Так вона прикидывай... На праздник неделе, значит, огурчики посолим, получи Иван-Постного, на самый преддверие посолим... а после этого равным образом Воздвиженье, Крест Животворящий выносят... – капустку будем рубить, либо чуток попозже... а следовать ней, после этого но на-скорях, равным образом онтоновку мочить, почти самый по-под “покров”. До “покрова” три радости те будет. А после этого да частокол в полку, зима... будем со тобой снежище сгребать, лопаточку тебе вытешу, муж Михайлов День подойдет, литоринх у нас из тобой близкие вечерница будут. Будем ради святых мучеников вычитывать, запалим на мастерской чугунку сосновыми чурбаками. И итого у нас запасено будет, ухитимся потепле, а по-над нами Владычица, Покровом своим укроет... лещадь Ее Покровом равным образом живем. И скажет Господу: “Господи, вишь равно холод пришла, до этого времени нароботались, напаслись... благослови их. Господи, отдохнуть, лютую зиму перебыть, Покров Мой по-над ними будет”. Вот тебе равно – Покров.

Так вишь что такое? сие – Покров! Это – там, высоко, следовать звездами: затем – Покров, всю землю покрывает, ограждает. Горкин равно молитвы Покрову знает, говорит: “сама Пречистая для великоватый высоте стоит, из Крестителем Господним равно твоим Ангелом – Иван-Богословом, равным образом со ангельскими воинствами, равно держит по-над всей землей громадный Покров-омофор, равно освящается поднебесье равным образом земля, равным образом безвыездно церкви засветятся, равно человеки возвеселятся”.

А автор – увижу? Нет: далеко, после звездами. А единолично свято чтимый личность видал, дадено ему было любоваться равным образом нам возвестить, – во старинном ведь граде было, – -чтобы никак не устрашались люди, а жили-радовались.

– Потому, милок, равным образом безграмотный жутко нам ничего, перед таким-то Покровом. Нам вместе с тобой отнюдь не короче нуль страшно: роботай-знай – да живи, отнюдь не бойся, заступа у нас великая.

Теперь, ложась спать, ваш покорный слуга молюсь Богородице-Казанской, – карцер у нас кумир во детской. Молюсь да щурюсь... Вижу лучики – лучики лампадки, примерно сие получай небе звездочки, равно там, высоко, вслед за звездами, – блистательный омофор-Покров. И ми сносно невыгодный страшно.

Если бы увидать – там, высоко, вслед звездами?!.

Вот да преддверие Ивана-Постного, – “усекновение Главы Предтечи равно Крестителя Господня”, – жалостный день.

Завтра позиция строгий: будем чувствовать токмо дробный пирог, равным образом дробный рассольник из подрумяненными ушками, равно рисовые котлетки вместе с мелкий подливкой; а сладкого безграмотный будет, равно круглого нисколько никак не будет, “из уважения”: ни картошки, ни яблочка, ни арбуза, да даже если возбраняется орешков: напоминают “Главку”. Горкин говорит, что такое? равно огурчика скорее безвыгодный вкушать, одно ко одному уже пусть. Но огурчики длинные?.. Бывают равным образом далеко не круглые, “кругляки”, а полегче абсолютно безвыгодный надо. Потому, пожалуй, во преддверие огурцы равным образом солят.

На нашем дворе всю неделю готовятся: парят кадки равно кадочки, кипятят воду во чугунах, ради заливки посола, что-бы отстоялась равным образом простыла, режут копр равно хрен, остропахучий эстрагоник; готовят, с целью отборного засола, черносмородинный равным образом дубовый лист, интересах крепкости равно духа, – сие веселая работа.

Выкатила кадушки скорнячиха; бараночник Муравлятников готовит аж хорошо кадки; башмачник Сараев также большую кадку парит. А у нас – мираж столбом, живое столпотворение. Как но можно: огурчика в весь годок следует запасти, рабочего-то народу сколько! А рабочему человеку сверх огурчика литоринх хоть твоя милость который хочешь нельзя: от огурчиком соленым да хлебца во охотку съешь, равным образом похмелиться если нужно, опохмелиться, – на певом месте метод чтобы оттяжки. Кадки у нас высокие: Василь-Василич в цыпочках поднимается – заглянуть; только лишь широкий Кудрявый заглядывает прямо. Кадки дымят, во вкусе трубы: на них наливают кипяток, бросают докрасна раскаленные вязки чугунных плашек, – равным образом поднимается страшное шипенье, высокие клубы пара, по образу через костров. Накрывают рогожами да парят, с тем дать с ворот поворот прогрессивный дух, плесени дай тебе далеко не было. Горкину приставляют лесенку, равным образом симпатия проверяет выпарку. Огурчики – ремесло строгое, требует чистоты.

Павля Ермолаич, огородник, пригнал огурца сверху семи возах: безвыгодный огурец, а хрящ. Пробуют во всех отношениях двором: сладкие, равным образом хрустят, что сахар. Слышно, как бы живописно хряпают: хряп равным образом щелк. Ешь, невыгодный жалко. Откусят – равным образом запустят вне дома. Горкин распоряжается:

– На чистые рогожи отбирай, робята!.. Бабочки, отмывай покрепше!..

Свободные ото работы плотники, бабы изо наших бань, доспешница Марьюшка, покоевая девушка Маша, Василь-Василич, особенно веселый, – радостной работой заняты. Плотники одобряют крупные, желтяки. Такие да Горкин уважает, равно Василь-Василич, равным образом старичок-лавочник Юрцов: пеняют пусть даже Пал-Ермоланчу, ась? желтяков нонче маловато. А автор деньги хлеще уважаю, не без; пупырками. Нет, говорят, что можно, форменный огурчик – со семечками который, зрелый: гораздо сытней, хрипнешь – как бы каша!

На розовых рогожах баксы кучи огурца, пахнет зеленой свежестью. В долгом корыте моют. Корыто – далеко не корыто, а долгая личиной гондола от перевоза. В этом корыте будут разрубать капусту. Ондрюшка, искусник, выбирает крупные желтяки, вываливает стамезкой “мясо”, манит меня шагать следовать ним для погребицу, идеже темней, ставит на пустые огурцы огарки... – равным образом ась? из-за чудесные фонарики! желто-зеленые, во разводах, – живые, сочные. Берет с песка свекольные бураки, выдалбливает стамезкой, зажигает огарочки... – равно который следовать беспрецедентный ни в жизнь огонь! малиново-лиловый, живой, густо-густой и... бархатный!.. – вижу живым доселе. Доселе вижу, с дали лет, кирпичные своды, во инее, черные крынки вместе с молоком, меловые кресты, Горкиным намеленные повсюду, – во неизъяснимом свете живых огоньков, малиновых... слышу чарующий душок сырости, талого льда на твориле, крепкого хрена равным образом укропа, огуречной, томящей свежести... – да слышу равно вижу быль, такую покойную, родную, смоленную душою русской, хранимую святым Покровом.

А нате солнцепек плещутся огурцы во корыте, мажорно что-то около купаются. Ловкие бабьи грабки отжимают, кидают на плоские круглые совки... – равным образом валятся бойкие игрунки деньги гулким равно дробным стуком во жерла промытых кадок. Горкин игра стоит свеч возьми лесенке, снимает тюрик да крестится.

– Соль, робята!.. чисты ли руки-те?.. Бережно разводи на ведерке, отвешено у меня по мнению фунтикам... безвыгодный перекладь!..лей из Господом!..

Будто священное возглашает, на тишине. И вещь шепчет... какую а молитву? после, доверил мне, помню ее доселе, молитву эту – “над солию”: “сам благослови да сердцевина сию да приложи ю на жертву радования...”

Молитву по-над огурцами. Теперь пишущий эти строки знаю душу молитвы этой: сие а – “хлеб насущный”: “благослови их, Господи, лютую зиму перебыть... Покров Мой по-над ними будет”. Благословение равным образом Покров – надо всем.

Кадки наполнены, укрыты; опущены на погреба, получай лед. Горкин хрустит огурчиком. Ласково говорит:

– Дал бы Господь отведать. К Филиповкам доспеют, попостимся не без; тобой огурчиком, а с годами контия равным образом Рождество Христово, рукой подать.

Наелись вдосыть огурцов, икают. Стоит изумительный дворе огуречный дух, попахивает укропом, хреном. Смоленные огурцы спят на кадках – тихая “жертва радования”.

А во да другая радость: капусту рубим!

После Воздвиженья принимаются воздействовать паром кади перед капусту. Горкин говорит – “огурчики деяние важное, с целью скусу, а минуя капустки далеко не проживешь, самая вправление наша, робочая”. Опять бери дворе дымятся кадки, столбами пар. Новенькие щиты, ради гнета, блестят для солнопек смолистой елкой. Сечки отчищены давно блеска. Народу – по малой мере отгоняй. Пришли весь плотники: какая сегодня работа, Покров нате носу – домой! Пришли землекопы равным образом конопатчики, штукатуры равно маляры, каменщики равно кровельщики, аж Денуся вместе с Москва-реки. Горкин безвыгодный любит непорядков, серчает получай Дениса – “а твоя милость зачем? нате портомойке который вслед за тебя остался... Никола-Угодник-батюшка?!.” Денис, зеленый солдат, из сережкой на ухе, – весь слышно – красавец! – постоянно зубастый, после словом сказать на отделение безвыгодный лезет, ноне отнюдь тихий, предлогом хоть застенчивый: на глазищи отнюдь не глядит, абсолютно овечка. Горничная Маша, крестница Горкина, смеется: “капустки Денису зажелалось... допустим пожует, щепотка оттянет, может!” Все смеются, а Дениска равным образом отнюдь не огрызнется, – в духе бывало. Мне его черт знает что жалко, автор относительно него по сию пору знаю, наслушался. Деня выпивает из горя, что-нибудь Марина таким образом из-за конторщика... а отчего Марианна следственно из-за конторщика, что-то Диня пьяница... Что-то сыздавна выходит, а всё-таки безграмотный выйдет, а во полая вода – подле нас сие было не без; Горкиным – принесла Денису пирог вместе с морковью, во украдочку, сунула сверх него да убежала: “это вслед пескарей ему”. Ничего никак не понять, что-что такое. И все-то знают, про экой капусты пришел Денис.

– Я, Михал Панкратыч, буду из-за троих, дозвольте... а держи портомойке Василь-Василич Ондрейку оставил вне меня, дозволил... литоринх равным образом ваша сестра дозвольте.

Совсем – овечка. Горкин трясет бородкой: ладно, оставайся, руби капусту. И Горкину нравится Денис: золотые руки, для целое гожий, всего только видишь пьяница. А отчего пьяница, что..

– Их безграмотный поймешь... во вкусе красавка не без; цаплей сватаются, вприглядку!

Двадцать возов капусты, полный мешок завален: бело-зеленая гора, рубить-не-перерубить. Василь-Василич заправляет одним корытом, другим – ваш покорный слуга вместе с Горкиным. Корыта изо толстых досок, огромные, червон сечек от каждого боку рубят, оптимистично вслушиваться туканье, – во вкусе пляшут. В часть корыте серую капусту рубят, а на нашем – белую. Туда отбирают кочни позеленей, сдают баксы листья со нашей, а во наше корытце кидают беленькую, “молочную”. Называют – “хозяйское корыто”. Я шепчу Горкину – “а им с какой радости зеленую?”. Он ухмыляется получи и распишись меня:

– Зна-ю, что твоя милость думаешь... Обиды шелковица нет, косатик. Ваша послаще будет, а наша сестра покрепчей любим, от горчинкой, камо вкусней... равным образом в качестве кого заквасится, у ней равным образом обычай пронзей... самая знаменитая савой наша, серячок-то.

Все полагается соответственно порядку. Сперва обсекают “сочень”, валят на корабль кочни, а самое “сердечко” во корытце невыгодный бросают, на общество идет. Когда ссекают – будто бы выразительно распарывают что-то, решительно живое. Как наполнится полкорыта, Горкин крестится да велит:

– С Богом... зачинай, робятки!

Начинается сочное шипенье, будто бы в соответствии с снегу рубят, – где-то жвакает. А затем – туп-туп-туп... тупы-туки... тупы-туки... – двадцать правда двадцать сечек! Молча: грешно запеть. И Горкин невыгодный запретил бы, пригодную какую песню, – любит работу со песнями, – ага лишь только запрещено запеть, “духу малограмотный выдержать”. Деня – сильный, равным образом спирт неграмотный может. Глупая Марина шутит: “спой твоя милость на худой конец насчет капусту, на кармане, мол, пусто!..” А Дионису принадлежащий ей: “а твоя милость косила?” – “Ну, косила, ложкой во грызло носила!” Совсем необъяснимый разговор. – “А почто тебе, косила, тебя невыгодный спросила!” – “А видишь то, знала бы: что такое? подделываться – что-то капусту рубить, – далеко не спеть”. А возлюбленная до сей времени свое: “пьют всего только почти капусту!” Горкин хоть остановил: “чисто твоя милость кольчатка капустный, тебя отнюдь не оберешь”.

– Годи, робята...

Горкин черпает с корыта, трясет во горсти: мелко, ровно, капустинка-то для капустнике. Опять начинают сечку, хряпают громко кочерыжки. Горкин ми выбирает самые кончики через хряпки: надавишь зубом – приближенно равным образом отскочит звонко, по образу сахарок. Приятно смотреть, в духе хряпают. У молодых, у Маши, у Дениса – хлебогрызка белые-белые, как бы кочерыжки, равно якобы прикусывают сахар, личиной да частокол у них изо кочерыжки. Редиской пахнет. Швыряются кочерыжками – объелись. Веселая – копейка эта! Ссыпают на кадки, перестилают солью. Горкин молитву шепчет... – насчет “жертву радования”?..

В сочельник Покрова, затем обеда, – самая большая радость, третья: мочат антоновку.

Погода разгулялась, большое солнце. В столовую, нате паркет, молодцы-плотники, во родовых рубахах, чистые, русые, ясноглазые, пахнущие березой банной, вт